Артур Кестлер - Призрак грядущего
— Согласись, что еще несколько месяцев назад об этом нельзя было и помыслить.
— Он убедил тебя, что, раз Первый умер, то начался Золотой Век?
— Нет. Но он дал мне понять, что есть шанс превратить конец Первого в конец эры Никитиных. Шанс, понимаешь, не более чем шанс; но разве ты не считаешь, что ради этого стоит рискнуть? Никитиных создал Первый; почему бы им не исчезнуть заодно с ним?
— Согласно твоей теории неизбежности, и Первого, и Никитиных создала революция.
— Опять заблуждение. Эра Первого была не более чем эпизодом. Это важнейшее обстоятельство ты не хочешь учитывать. Ты предпочитаешь пребывать в своем мрачнейшем пессимизме, отвечающем твоему мазохистскому темпераменту и вожделению Апокалипсиса.
— Я поверю каждому твоему слову, как только объявят всеобщую амнистию, возродят неприкосновенность личности, отменят цензуру и так далее.
— Для этого и понадобятся такие люди, как Смирнов, наш посол, я. Я же говорю: это всего лишь шанс, не больше. Но он будет упущен, если не найдется людей, готовых на риск. Когда Первый сыграл в ящик, двести пятьдесят миллионов людей вздохнули с облегчением; а ведь вздох двухсот пятидесяти миллионов производит в атмосфере нешуточное завихрение. Наша задача, перефразируя старую поговорку, — разделаться с трупом, пока он горяч.
— Ничего себе юмор, — прокомментировал Жюльен.
— Я просто процитировал Смирнова.
— Тебе не кажется странным, что эти люди так торопятся выложить тебе все, как на духу, хотя их планы носят отчетливо конспиративный характер?
— Я же говорю: нельзя упускать возможность. Они знают, кто я такой, знают, что я никогда не переходил на другую сторону, что, будучи в оппозиции к режиму, я все равно принадлежал к их лагерю. Я — не единственный, к кому они обращались… Идея, фактически, в том, чтобы объединить всю оппозицию, исправить преступления Первого, устранить Никитиных — короче говоря, вернуться к начатому в 1917 году…
Варди умолк и потянулся за рюмкой. Скрываемое возбуждение выдавало только его учащенное дыхание. Осушив рюмку, он встал из кресла и решительно произнес:
— Теперь, возможно, ты лучше понимаешь, что мной руководит. Мне не следовало рассказывать тебе всего. Поэтому я сперва кружил вокруг да около и отделывался общими фразами. Но я знаю, что на тебя можно положиться. Мы знаем друг друга много лет, и мне бы не хотелось, чтобы у тебя осталось после расставания превратное впечатление обо мне… — Он поколебался и в третий раз упрямо потребовал:
— Я хочу, чтобы ты сказал, что не осуждаешь меня.
Его сухой, педантичный голос молил о снисхождении, о том же говорил блеск его глаз на умном некрасивом лице. Жюльен почувствовал, что отказать ему будет по меньшей мере негуманно. Он прищурился, закусил сигарету и произнес как можно беззаботнее:
— Шантаж ничего не даст. У тебя нет никаких шансов, и ты сам знаешь об этом. Падшим ангелам не дано воскреснуть. Жаждой саморазрушения страдаю не я, а ты.
Варди повернулся на каблуках; на мгновение его черты исказились, как будто он получил удар в лицо; однако это длилось недолго. Он двинулся на своих коротких ножках к двери. Жюльен слез с подоконника и захромал к нему. У самой двери он поймал его за локоть, но Варди высвободился и зашагал по ступенькам вниз. Жюльен остался стоять на лестничной площадке. Пройдя первый лестничный марш, Варди, как и полагалось, развернулся, но не поднял глаз. Жюльен повис на перилах. Варди шагал как раз под ним, печатая шаг, как малорослый солдатик. Жюльен впервые разглядел у него на макушке лысину, напоминающую тонзуру монаха.-
II Любовь при свете дня
— Подожди! — вскрикнула Хайди. — Подожди! Ты рвешь мою блузку.
На ней была симпатичная блузка с высоким вышитым воротничком, и Федя драл ее с нетерпением подростка. Она оттолкнула его, убежала в угол комнаты, где находилась раковина, и, улыбаясь ему, стянула блузку через голову; затем с бессознательной грацией раздевающейся манекенщицы спустила юбку и перешагнула через нее. Федя удрученным взглядом наблюдал, как она юркнула в постель.
— В чем дело? — спросила она, скорчившись под одеялом. — Ты не будешь раздеваться?
Он чувствовал смущение, смятение и обиду. Они были вместе всего второй раз — а она уже бесстыдно раздевается у него на глазах, да еще в пять часов дня, словно они женаты долгие годы. В первый раз она последовала за ним в общежитие вполне охотно, но, оказавшись в комнате, передумала — возможно, из-за ее мрачного и убогого вида — и оказала сопротивление, так что ему пришлось брать ее силой. Вот так, убежденно размышлял он, хотя вряд ли смог бы выразить это словами, вот так оно и должно быть. Ее сегодняшнее уверенное поведение не только лишило его главного удовольствия, ибо естественная роль мужчины состоит именно в преодолении женского сопротивления, пусть даже за ним стоит одно кокетство и притворство; кроме того, это невоспитанно и некультурно! Что ж, век живи, век учись: теперь у него была любовница-американка, принадлежащая к привилегированным кругам, раздевающаяся и прыгающая к мужчине в постель с таким видом, словно ей предстоит партия в теннис.
Но размышления размышлениями, а лицо Хайди на подушке и ее голые плечи выглядели чрезвычайно аппетитно; к счастью, она пока не сняла бюстгальтера и трусов — отказывалась расставаться с ними при свете. Срывая все это с нее с некоторой диковатостью, Федя снова обрел утраченное было хорошее настроение; кроме того, у обоих от борьбы участилось дыхание и разгорелись тела. Хайди только и успела прошептать, чтобы он снял свой жуткий костюм, однако он пошел лишь на то, чтобы сбросить пиджак, успев удивиться половинкой мозга, что же в нем жуткого; она тем временем смахнула на пол лампу, которая не преминула разбиться, после чего в наступившей темноте оба ринулись по узкой тропе к вершине самозабвения, дыша все учащеннее по мере того, как круче становился подъем, пока наконец ураганный вихрь не вознес их на самый головокружительный пик. После этого ураган утих, и мир вновь обрел прозрачность и спокойствие. Какое-то время они наслаждались в разреженном воздухе неподвижностью, покоем тела и ума, в котором и состоит главное вознаграждение покорителя вершин. Потом чувство заоблачной высоты стало проходить, облака, укрывшие землю, рассеялись. Они снова спустились в долину, и подозрительный гостиничный номер, все еще милосердно укутанный вуалью темноты, снова стал проступать самыми своими выразительными чертами — главным образом, раковиной. Какой-то мягкий крошащийся предмет, прикоснувшись ко лбу Хайди, проехался зигзагом по всему ее лицу. Оказалось, что Федя пытается в темноте отыскать ее рот и засунуть туда сигаретку. Она слегка разжала губы, прикусила сигарету и зажмурилась, когда он чиркнул спичкой, чтобы прикурить самому и дать прикурить ей. Он потушил спичку и сказал: «Ты очень красивая». Его слова польстили ей, и она мимолетно прикоснулась к его волосам и к груди — насколько позволила расстегнутая рубашка. После этого она издала глубокий удовлетворенный вздох и затянулась.
Никогда еще у нее не было такого примитивного и невнимательного любовника, однако, хотя он ни разу не подождал ее на тропе и не помогал карабкаться к вершине, он оказался первым, с кем она достигла полного исполнения желаний. Молодой англичанин — художественный критик, за которого она вышла замуж спустя три месяца после того, как покинула монастырь — любил, как птичка: клевок, трепет — вот и все. Федя же был полной противоположностью: с ним она чувствовала себя так, словно на нее наехал паровоз. В промежутке между первым и последним у нее состоялся телесный контакт еще с тремя — или четырьмя? — мужчинами: в одного она была влюблена, другого возжелала, третий пользовался репутацией эротического виртуоза, с четвертым же она просто напилась. Последнее приключение завершилось катастрофой и унижением; остальные были отчасти изнурительными, отчасти возбуждающими и почти удовлетворительными — но не до конца, даже с виртуозом, хотя он с самым похвальным рвением стремился оправдать свою репутацию. Стеклянной клетке вокруг нее всегда удавалось устоять, и она продолжала, как и раньше, дрожать на слабом очистительном огне — пылая, корчась, но никогда не сгорая дотла. Чем меньше оставалось времени до окончательной вспышки, которой ее плоть алкала, как когда-то она сама жаждала знака своей богоизбранности, чем ближе она подбиралась к ней, чувствуя, что остается последний, отчаянный рывок, тем замысловатее бывала траектория бегства счастливого мига и тем большим всякий раз — ее разочарование. В конце ее неизбежно поджидало нервное истощение и горькие слезы. Гражданин Никитин каким-то чудом преуспел там, где все остальные терпели неудачу.
Она втянула дым Фединой сигареты и услыхала шумный плеск — Федя с воодушевлением совершал омовение. Нет, его нельзя было назвать ни тактичным, ни умелым любовником. Почему же тогда ему одному удалось перебросить ее через невидимый барьер? И почему, что тем более странно, она с самого начала знала, что именно так и произойдет? Неужели Федя оказался тем единственным, которому ведомо «Сезам, откройся!», на которое она бессознательно откликается? По ее спине пробежала дрожь, ибо она внезапно вспомнила еще одного человека, который, как подсказывал ей когда-то инстинкт, смог бы сделать с ней то же самое: это был ее исповедник в монастырской школе… Что же между ними общего? Ничего, кроме веры — непреодолимого очарования, благодаря которому отдаться им значило совершить акт поклонения, не взяв на себя никакой вины; именно вера позволяла им возносить ее в свой цветущий мир, где невозможно сбиться с пути, ибо там на всех перекрестках четко обозначено, где добро и где зло. Там, где остальные могли всего лишь задавать вопросы, у Феди наготове ответы; он уверен в себе, тогда как Жюльен стесняется даже хромоты, приобретенной в достойном сражении. Он твердо стоит на непоколебимом фундаменте своих убеждений, поглядывая на всех прочих, вязнущих в трясине. В его распоряжении имеется волшебная палочка, заставляющая ее плоть охотно и с радостью отбрасывать любые помыслы о самозащите.