Дмитрий Дашко - Штрафники 2017. Мы будем на этой войне
Грохот ближнего боя сместился куда-то к кинотеатру. Артобстрел уже давно закончился, лишь трещали беспорядочные очереди у «Луча», и их эхо суматошно металось в том районе, подтверждая, что заваруха там закрутилась нешуточная.
«Митяй, сука, бросил меня, – со злостью думал Селиверстов. – Если увижу, предъявлю по полной. Не отмажется. В чушкари переведу. А с другой стороны, как бы я сам поступил? Ладно, хватит самокопания. Я не с другой стороны, а с этой, и с этим надо что-то делать. Лежать тут под рубероидом – глупо. Кому скажи – засмеют. В жизнь не отмыться от такого позорища. Да и опóзеры найдут рано или поздно. А может, сдаться? Не, не станут меня в плен брать. Во-первых, ранен, а во-вторых, на кой я им сдался? Грохнут, и все дела. Что же делать? Как же выбраться из города в моем положении? Как бы гангрена не началась, хрен его знает, что там за ранение. В общем, надо выходить к своим. О, черт! Да ведь все верно! Я же ранен. Мне амнистия полагается. Н-да… Совсем мозги отшибло. Госпиталь, амнистия, перевод в обычную часть, где нет заградотрядовцев, откуда можно уйти в два счета. Правда, если поймают – расстреляют как дезертира. Но это смотря, при каких обстоятельствах и как уходить. Если по-умному, то спишут как без вести пропавшего. А может, вообще комиссуют по ранению. Это был бы идеальный вариант. Лишь бы ногу не отчекрыжили…»
Настроение у Селиверстова несколько улучшилось. Даже боль отступила. Лишь одно беспокоило его по-настоящему: каков характер ранения, не будет ли последствий, как бы без ноги не остаться. В который уже раз осмотрел ногу, потрогал ее. Отекает. Должно так быть или нет, Циркач не знал. А вдруг это уже гангрена? Хотя так быстро – вряд ли. Настроение опять испортилось. Надо как можно быстрее выходить к своим.
Выбравшись из-под этого дурацкого куска рубероида, Селиверстов пополз, часто останавливаясь, прислушиваясь к нестихающей, удаляющейся перестрелке. С одной стороны, его это радовало, а с другой, он опасался, что опóзеры, перешедшие, судя по всему, в контратаку, могут продвинуться далеко вперед. Насколько в таком случае увеличится расстояние и усложнится выход к своим? Лучше об этом не думать. А просто пробираться как можно незаметнее.
Циркач продолжал ползти. На его пути иногда попадались убитые штрафники. Он узнавал их. Еще утром все они были живы и рассчитывали жить долго, несмотря на войну. Ведь каждый надеется уцелеть и вернуться живым.
Вернется ли он сам?
Не думать об этом.
Ползти. Ползти.
Селиверстов, собрав всю волю в кулак, продолжал свой медленный путь, отрешившись от всего. Главное, выйти к своим, а там – госпиталь, амнистия. Только бы ногу не отрезали. А уж потом он снова подумает о том, как уйти на рывок. Воевать на никому не нужной войне, да еще подыхать на ней, Циркач не собирался.
Смерть не знает жалости. Она приходит к каждому в назначенный срок, минута в минуту. Смерть Селиверстова оказалась быстрой и не страшной, потому как не ожидал он ее именно в этот момент.
Заметивший его солдат оппозиции вскинул автомат и дал короткую очередь. Пули вспороли спортивную куртку на спине уголовника. Тот дернулся всем телом и затих. Какое-то время правая нога жулика еще подрагивала в конвульсиях, но и это продолжалось недолго. Сам Циркач видел себя на «малине» с корешами. Он только что «откинулся» в очередной раз. Воля пьянила и дурманила не хуже водки и горячего тела молодой марухи, сидящей на его коленях. А кореша толковали о новом интересном дельце, с которого можно поднять неплохие бабки. Гульнуть хватит не только хорошо, а с шиком, как и положено правильному босяку.
Павел Гусев, памятуя о неожиданной встрече с бывшим сослуживцем, предельно осторожно пробирался среди завалов, тщетно высматривая брошенное оружие.
Как назло, ничего не попадалось.
Сплошные стреляные гильзы – и только.
Впрочем, это всегда так. Когда не надо, оружие под ногами валяется; старшины рот не успевают собирать его заодно с амуницией и прочим имуществом, без которого обычная служба личного состава роты и в мирное время, не говоря уже о войне, невозможна.
Однако разочарование было недолгим. Путь Павла пролегал там, где совсем недавно шел бой, сместившийся к Коммунальному мосту.
Разжившись автоматом и проверив его состояние, Гусев вздохнул спокойнее, разглядывая убитого опóзера в звании старшего сержанта. Труп лежал ничком. Неловко подвернутые руки, неестественная поза. Это зрелище уже давно не вызывало у Павла каких-либо эмоций. Только равнодушие, если убитый не был из его взвода. Да и своих Лютый не особо жалел. Война отучила его от ненужной сентиментальности. Все предельно ясно: не хочешь быть на месте убитого – воюй лучше. Авось, даст бог, уцелеешь.
Лютый прошел совсем немного вперед и вдруг увидел две женские ноги в берцах, торчащие из свежеосыпавшейся, еще не успевшей осесть и слежаться кучи битого кирпича. Это его зацепило сильно, ибо смерть мужиков на войне хоть и неприглядна, но вроде как закономерна, а вот смерть женщин и особенно детей – всегда болезненная картина.
Павел хотел уже пройти мимо, как вдруг что-то заставило его замереть на месте, укололо душу болезненным предчувствием страшного, непоправимого.
Он смотрел на берцы – пыльные, со стертыми каблуками, но не это, а именно шнуровка привлекла его внимание. Такая была на берцах Олеси – белые, «не родные», шнурки. И все бы ничего, но вот шнуровка на левом высоком берце, залитая чьей-то кровью, побуревшая и потемневшая от пыли…
Нет!
Нет!!
Нет!!!
Гусев замер изваянием, закусил кулак, чтобы не закричать от отчаяния, еще теша себя слабой надеждой, что, может быть, это не Олеся. Мало ли у кого могут быть белые шнурки. Мало ли у кого шнурок именно на левом берце может быть испачкан кровью…
Он боязливо приблизился, не в силах оторвать глаз от шнурка. Забыв обо всем, положил автомат, начал разбирать завал, отбрасывая целые и битые кирпичи в сторону. А завал все осыпался и осыпался, сводя почти на нет все усилия Павла. Но он монотонно работал, сдирая кожу на ладонях, ломая грязные ногти, не обращая внимания на кровоточащие ссадины, выворачивая порой из кучи целые куски скрепленных раствором кирпичей. А куча все осыпалась и осыпалась…
После того как горизонтально лежащее тело удалось отрыть от ног до пояса, сомнений уже не осталось. Лица еще не видно, а сомнений уже нет.
Лютый, роняя слезы, воя сквозь стиснутые зубы, продолжал разгребать кучу. Когда же извлек тело полностью, то долго смотрел на искаженное гримасой смерти чужое лицо девушки, совсем не похожее на то, которое совсем недавно покрывал поцелуями.
Стоя на коленях, глядя на небо, Павел, почти не разжимая зубов, взвыл:
– Господи!!! Есть ли ты?! Слышишь ли ты меня?! За что?! За что мне все это?! Почему я?! Почему Олеся?!
С голубого неба, подернутого дымами пожарищ, безмятежно светило солнце, согревая истерзанную землю, парящую влагой после затяжных дождей.
Рыдание вырвалось вместе с хрипом. Павел давно не плакал, наверное, с самого детства. И сейчас у него не получалось, а так хотелось разрыдаться, как раньше, чтобы потом после горькой обиды пришло успокоение. Он размазывал слезы по грязному лицу, оставляя разводы, не видя этого, чувствуя, как болит душа от чудовищной несправедливости.
– Проклинаю тебя! Слышишь? Какой ты Бог, если допускаешь все это? Не нужен мне такой Бог, не хочу я верить в такого Бога. Ну! Что ты молчишь?! Покарай меня своим гневом! Вот он, я! Что же ты?! А-а! Не можешь! А что ты можешь вообще, что есть в тебе, кроме тех способностей, которыми люди наделили тебя в своем воображении? Ты можешь причинять только боль. Ты ненавидишь Творение свое. Ты ненавидишь людей и мстишь им за своего распятого Сына. Но я не распинал, и Олеся – тоже! Так за что нам это?! За что?! – Павел на мгновение замолчал, а потом выдохнул с ненавистью: – Все. Нет больше для тебя места в моей душе.
Он отвел глаза от неба, опустился с колен на пятки. Раскачиваясь, словно китайский болванчик, не отрываясь, смотрел на тело погибшей, пытаясь вспоминать довоенное время, когда они с Олесей были счастливы. Пусть не долго, но были.
Все воспоминания состояли из каких-то разрозненных обрывков, вырывая из груди стоны отчаяния: ничего нельзя вернуть. Ничего…
А потом вспомнились слова Олеси там, в подсобке, когда она говорила, что хочет забеременеть, чтобы ее отправили в тыл, ей страшно, она хочет жить…
Даже не верится теперь в произошедшее тогда между ними. Они оба просто сумасшедшие. А ну как увидел бы кто-нибудь, особенно из жуликов? Что бы подумали? А у них языки острые как ножи. На уголовников он управу нашел бы, но ведь все равно за спиной говорили бы и посмеивались…
Заскорузлыми грязными пальцами он гладил лицо девушки – серое, холодное, лишенное обычного легкого румянца, чудесных маленьких ямочек на щечках и особого выражения детской непосредственности, за которое Павел и отметил Олесю среди других девушек, а потом и полюбил.