Генри Олди - Механизм пространства
Взрослым песня тоже нравилась. Судья Торвен-старший, будучи в философском настроении, обмолвился, что человек по сути и есть лесной орех. Под твердой скорлупой – ранимая, беззащитная сущность. С виду герой героем, в глазах блеск, плечи вразлет, но стоит скорлупе треснуть – и все. Склюют, или высохнешь, в прах обратишься.
Никакого тебе «дуви-ди», одна бурая пыль.
Торвен-младший понял отцовскую мудрость не сразу. А когда понял – принялся наращивать скорлупу. Слой за слоем, будто кольца на дубе. Первый, черный от гари копенгагенского пожара, где сгорело его детство, второй – насквозь промерзший на ветру военных походов; третий – пропитанный острым духом лекарств, которыми врачи пользовали умирающую от чахотки жену. С годами скорлупа-броня стала гранитом, скалой, о чью твердь с недовольным плеском разбивались жизненные волны – или, если угодно, панцирем мудрой черепахи.
По крайней мере, так хотелось самому Торвену. Но порою чудилось, что скорлупа треснула. Не поймешь – где, не вспомнишь – почему. А главное, ничего уже не исправишь. Камень – не плоть, ему не срастись. Вот-вот в трещину ворвется сырой воздух, вместе с ним – миазмы всех возможных болячек; и наистрашнейшее – воспоминания, сомнения, дурные мысли.
В такие минуты Торвен ощущал себя слабым и старым. Острые края резали сердцевину души, горло першило от дыма бивуачных костров, а предательница-память вновь и вновь отзывалась ударами копыт Дикой Охоты. Черные всадники на белом снегу; черная смерть в серых предзакатных сумерках…
Можно было лишь сжать кулаки, закусить до крови губы, стать прежним – ироничным, всегда спокойным Занудой. Лишь бы не заметили, не учуяли. Твердый взгляд, ровный тон, еле приметная насмешка в голосе. Крепкий орешек; не разгрызть, не раздавить.
Дуви-ду, майне гере, дуви-ди!
2
– Итак, мсье Торвен, продолжим. Значит, вы наблюдали вышеизложенную картину в вышеозначенном месте…
Зануда покорно кивнул: наблюдал.
– …А именно в непосредственной близости от объекта муниципальной собственности, означенного в реестре недвижимого имущества города Парижа, как бывшее Лоншанское аббатство…
Торвен еле заметно шевельнул пальцами. Соблазн, соблазн! Чернильница рядом, считай, под ладонью. Хватай – и в физиономию полицейского инспектора, красную от усердия. Лучше в лоб – синяк гарантирован. Чернила же растекутся равномерно по всему должностному лицу.
Картина маслом: датский Давид сражает французского Голиафа.
– Следствием чего стали ваши действия, каковые вы, мсье Торвен, изволили изложить в начале текущей нашей беседы…
Чернильница как почуяла – тайком отползла к краю стола. Никто не мешал: всю «текущую беседу» ей, как и гусиному перу, довелось продремать. Лист бумаги остался чистым.
Зануда убрал руку – от соблазна подальше. Глянул в оловянные, словно пуговицы на мундире, инспекторовы глазки:
– Протокол составлять будем?
Пуговицы заблестели, засветились хитрым огоньком:
– Нет, мсье иностранец. Не будем.
Беда приходит не одна, а с детками. Детка-инспектор, впрочем, не спешил. За ним посылали дважды: сначала – Торвен, после – директор лечебницы. Наконец слуга закона соизволил явиться, дабы выслушать назойливого датчанина. Выслушал – и, кажется, уже готов распрощаться.
– Мсье Торвен! Если свести воедино ваши показания, то мы изволим видеть ясную и очевидную картину. Булонский лес, окрестности вышепоименованного аббатства, четверо неизвестных вам господ, сабли, пистолеты… Вывод?
Торвен пожал плечами.
– Вы стали свидетелем дуэли. Да-да, сударь, обычной, разрешенной законом дуэли! Для вас, гостей Парижа, это не столь привычно. Зато в нашей свободной Франции подданные его величества Луи-Филиппа широко пользуются предоставленным им правом для защиты собственной чести…
Глаза-пуговицы потускнели. Красный лик закона подернулся сумрачной, отрешенной дымкой.
– А посему жалобу я могу принять лишь от одного из дуэлянтов, либо от их родственников, установленных в надлежащем порядке. Поелику же вы не являетесь ни первым, ни вторым, нашу беседу можно считать завершенной.
«Но ведь человек умирает!» – чуть не вырвалось у Торвена. Однако он вовремя прикусил язык. Инспектор все понимает не хуже, а может, вдесятеро лучше, чем «мсье иностранец». А ты, приятель, еще удивлялся, отчего никто не стал расследовать смерть Эвариста Галуа!
Все повторялось, как дурной сон. Зануда понял это, когда кучер фиакра сообщил, что ближайшая лечебница именуется Кошен. Та самая, где двумя месяцами раньше умер Галуа – и где сейчас прощается с жизнью Огюст Шевалье, друг покойного математика. В лечебнице отнеслись к случившемуся по-философски. Скучающий врач бегло осмотрел рану, зевнул и велел вызвать труповозку. Лишь упорство Торвена, подкрепленное вескими, а главное, звонкими аргументами, заставило равнодушных эскулапов отнести умирающего парня в палату.
Врач сделал перевязку, вытер руки корпией – и дал совет:
– Тело забирайте утром. Из морга.
Когда же Зануда обратил внимание на то, что пациент в данный момент жив, мсье Гиппократ, вновь зевнув, заметил, что все мы, человеки, еще живы. До поры, до времени.
Торвен нанял сиделку, оплатил перевязки, отправил письма по известным ему адресам; вызвал полицию. А толку? Красномордый инспектор толкует о дуэли, врач уехал по делам, повторив распоряжение о труповозке, а Огюст Шевалье – на пороге агонии.
Как в песне про незадачливого Мальбрука:
Принес я весть дурную,Миронтон, миронтон, миронтень,Принес я весть дурную:Пролить вам много слез!
Оставалось одно – бродить по коридору, пустому в вечерний час, опираясь на громоздкий костыль, взятый напрокат вместо трости, разрубленной лихим сабельным ударом, и ждать конца. Костыль давил подмышку, болело плечо, ушибленное при падении. Зануда чувствовал себя треснувшим орехом-стариком. Он и прежде любил, особенно в беседах с неразумными юношами, поминать свой возраст, но теперь мысль о прожитых годах не вселяла уверенность, а, напротив, пугала.
Никому не нужный, никому не интересный мсье скрипит костылем в коридоре пустой больницы. Скрип-скрип-скрип… Такой вот почетный караул.
Четыре офицера,Миронтон, миронтон, миронтень,Четыре офицераЗа гробом шли его…
Он помнил – четыре офицера, если считать китаянку Пин-эр, стояли возле смертельно раненного Шевалье, будто четыре капитана при Гамлете. Тот лежал не в гробу – на окровавленной траве. Стонал, бредил, едва шевеля белыми губами. Еще двое – вполне дозревшие покойники – пристроились на краю поляны, пугая стреноженных лошадей. Пистолеты не подвели – обе пули без промаха нашли цели. Торвен стрелял из-под сюртука, не вынув оружия, лежа на боку, но благородные изделия мастера Франсуа Прела не могли оставить зло безнаказанным.
Пожалуй, им и стрелок-то не требовался.
Сюртук был испорчен навсегда. Дыры с обоженными краями не взялся бы латать даже храбрый портняжка из сказки братьев Гримм. Зато д'Эрбенвиль получил свинцовый гостинец в печень, а громила по имени Жак – в голову. Третий успел выбежать на дорогу, чтобы попасть под трость налетевшего Волмонтовича. Вихрем несясь на звук стрельбы, князь срубил мерзавца с седла, по-улански, ни на миг не задумавшись – кто, что, зачем? – и лишь потом соскочил с коня.
Три – один, победа по очкам. Пиррова ухмылка судьбы.
Торвен прикинул, стоит ли заглянуть в палату, и решил погодить. Когда парень умрет, ему скажут – санитару заплачено с лихвой. Лишний раз томить душу не стоит, иначе трещина пойдет дальше, разваливая скорлупу на части. И – прощай, Великий Зануда!
Труповозку к парадному входу!
Вокруг его могилы,Миронтон, миронтон, миронтень,Вокруг его могилыФиалки расцвели…
Нет, песня про Мальбрука никуда не годилась. Никакого оптимизма, сплошной упадок духа. И вообще, кругом не жизнь, а чистая романтика. Темный коридор, Смерть с косой дежурит у входа, инвалид с костылем предается мрачным мыслям…
Торбен Йене Торвен хмыкнул, жалея себя, горемычного. Бедный он, бедный, непутевый, калечный! Что еще? Юные девицы стороной обходят, глазки не строят. Ножка болит, ручка болит. В темноте страхи прячутся – страшные. Всплакнуть. Вздохнуть. Нюни распустить. Все, вроде бы? Все! Ну, тогда на коня, юнкер – и аллюр «три креста».
Дуви-ду, дуви-ди!
Костыль приударил о доски пола – как трость пана Волмонтовича. Или – копыта Дикой охоты.
– …Так точно, господин полковник. И у нас Дикая Охота есть.
– Вы уверены?
– Абсолютно. Как же без нее?
Черные всадники на белом снегу – казачий разъезд. Вечер, сумрак, зябкий ветер. На плечах – чужая шинель с чужими погонами. Чужое имя, чужая память.
Чужая страна.
– Но у нас считается, что предводитель Охоты – не Дитрих Бернский, а Вальдемар Аттердаг. Этот датский король, господин полковник, правил очень давно.