Вадим Давыдов - Киммерийская крепость
Симонов с новым удивлением посмотрел на Гурьева:
— А вы уже знаете?
— Иногда знаю. Иногда просто догадываюсь. Зачем вам хочется в Испанию, Костя? В Испании не происходит ничего интересного. Там просто война. Коммунисты и анархисты убивают роялистов и фашистов. Роялисты убивают фашистов, фашисты – роялистов, анархисты – коммунистов и наоборот. И все вместе убивают друг друга. Поверьте, Костя – в этом нет ничего интересного. Как и хорошего. Совсем ничего. — Он любил говорить людям в лицо такие вещи, любил смотреть, как меняются лица, как расцветают или перекашиваются от недоумения, а то и злости – в зависимости от того, что и кому он говорил. Он делал это намеренно: пусть привыкают. Сегодня это можно только ему, а завтра станет можно им тоже. — Вам не хватает историй?
— Не хватает, — с вызовом кивнул Симонов. — Не хватает. Вам хорошо рассуждать – вы побывали, кажется, везде, видели – если не всё, то почти всё. Это… несправедливо.
Гурьев чуть пошевелился, чтобы свет падал на лицо собеседника под меньшим углом. Свет – важная часть постановки. Сам он всегда сидел так, чтобы собеседник мог видеть только его глаза и улыбку – черты лица оставались в тени. И никогда не поднимался, уходил и приходил тайно, внезапно – никто никогда не мог разглядеть ни роста его, ни облика – ничего. Игра. Всё – Игра.
— А кто сказал вам, Костя, что справедливость существует? Мама? Друзья? Товарищ Сталин? Это сочетание звуков, ласкающих слух. Справедливость – это мечта. Нет ничего страшнее сбывшейся мечты, Костя. Вы же поэт. Вы должны это понимать. Нет, не понимать, конечно. Чувствовать.
— Вы читали мои стихи? — спросил Симонов.
— Читал, Костя. У вас хороший слог, чувство ритма. У вас есть то, чего не хватает очень многим советским пустозвонам – чувство истории. В том числе истории, происходящей у вас на глазах. Но Испания – это не то, что вы ищете, Костя. Испания – это полигон. Там мы проверяем, что работает, а что – нет. Я знаю, вы думаете, что я кокетничаю. А если я не кокетничаю, то тогда – это ещё хуже. Правда?
— Наверное, всё-таки правда – то, что о вас говорят, — после паузы произнёс Симонов.
— О. Обо мне говорят, — Гурьев наклонил голову к левому плечу. — И что же вам рассказали обо мне, Костя? Наверное, рассказали, что я – какое-нибудь ужасное чудовище. Тайный советник вождя. Что меня можно, замирая от ужаса, попросить о чём угодно – и никогда не известно, что произойдёт потом: исполнение надежд или гибель. Или – что вождь пользуется мной, как страшным, неведомым, сложнейшим инструментом для того, чтобы управлять сонмом своих человечков. Но и это – только часть правды. Всей правды не знает, не может знать никто. Таково её имманентное свойство, Костя. Хотите, чтобы я помог вам отправиться в Испанию?
— Хочу.
— Вы не успеете, — вздохнул Гурьев. — Всё кончится раньше, чем вы сможете это сделать. Но я сумею утешить Вас, Костя: ещё случится война, на которой вам доведётся хлебнуть всего, чего вы так жаждете, по самые ноздри.
— Я знаю, — сердито проговорил Симонов. — Я же поэт. Я это чувствую.
— Да. И это я понимаю. Вы хотите доказать ей: вы достойны её. Кто она?
— Она… замужем, — Симонов отвёл глаза и покраснел. — И… любит его.
— Это горько, — кивнул Гурьев. — Это горько, но не нужно стыдиться. Человек состоит из атомов, из воды и других химических веществ, сложных и простых, и иногда между ними возникают связи, которые невозможно разорвать ни усилием воли, ни доводами разума. Не стыдитесь, Костя. Не мучайтесь. Любите. Это здорово. Любить – хорошо. А мучаться – нет. Не мучайтесь.
— Вы и это знаете, — с ужасом и восхищением посмотрел на него Симонов. — И это. Даже это.
— Думаете, я Мефистофель? — Гурьев сверкнул глазами, но лишь на бесконечно короткое мгновение, не пугая – обозначая силу. — Люцифер – помощник Сталина, инструмент Сталина, один из многих. Да. Прекрасная, прекрасная сказка. Страшная – и прекрасная. Сталину понравится. Спасибо вам, Костя. Вы открыли мне душу, а это всегда очень лестно. Я вам отплачу. Я не позволю вам поехать в Испанию: там нет фронта, и смерть не щадит даже поэтов. Там, на той войне, — на такой войне, — в безопасности только оборотни, такие, как я. Но я расскажу вам историю. Мне отчего-то кажется, вы сможете с нею что-нибудь сделать. Правда, предупреждаю – она глупая и романтическая. Будете слушать, Костя?
— Буду, — кивнул Симонов, рассматривая Гурьева полным изумления взглядом. — Конечно, буду…
Они встретились снова почти через месяц – в том же кабинете в «Национале». Гурьев, осторожно опустив на стол два тоненьких машинописных листочка, спросил:
— Вы знаете, Костя, что это такое?
— Знаю, — кивнул Симонов. — Это мой подарок. Вам и ей. Я ведь всё понял, даже если вы…
— Это нельзя печатать сейчас, — перебил Гурьев, не давая Симонову произнести самого главного, самого страшного. — Ни в коем случае нельзя. Не время. Это нужно удержать. До войны. Когда начнётся война – тогда. Если вы не понимаете, Костя, я вам скажу. Это спасёт тысячи жизней. Тысячи. Может быть, миллионы. Как вам удалось, Костя? Откуда вы узнали?!
— Вы же сами сказали – возможно, я смогу что-нибудь с этим сделать. Я сам… болен. Это всё, что я могу.
— Я не могу принять такого подарка, Костя. Я не заслужил. Немыслимо.
— Заслужили. Поверьте – заслужили. Вы просто боитесь в это поверить. Делайте с этим, что хотите. Нельзя – так нельзя…
— Просто сейчас – никто не заметит. Не случится того резонанса, что лежит в основе всякого чуда. Понимаете, Костя? Но это – лучшее из всего, что я видел, написанного о чувствах. О чувствах солдата. Костя. Не смейте делать ничего, что может этот огонь погасить. Ничего, слышите? Его свет принадлежит всем, и вы должны это знать.
— Вам в самом деле понравилось? — краснея, как мальчик, спросил Симонов.
— Я никогда никому ничего не говорю по два раза, — улыбнулся Гурьев. — Я могу оставить это себе?
— Я же сказал – это подарок.
— Тогда – я хочу автограф.
Гурьев вынул авторучку и протянул Симонову:
— Пожалуйста. Даже если вы более не напишете ни строчки – всё равно вы уже принадлежите истории. Я обещаю вам миллионные тиражи и всемирную славу.
— За одно стихотворение? — недоверчиво глянул на него Симонов.
— За правду, Костя. За правду. Только это чего-нибудь стоит.
* * *Этот визит Иосиды был неурочным: Рэйчел показалось даже – что-то случилось. Дипломат с поклоном вручил ей конверт:
— Мне велели передать вам это, моя госпожа. Это не письмо, это… привет из Москвы.
— Так срочно? — улыбнулась Рэйчел, пряча за улыбкой радость, растерянность и тревогу.
— Это запоздавший подарок к вашему дню рождения, моя госпожа. И я знаю, что вы должны немедленно это прочесть – поэтому я смиренно прошу у вас разрешения удалиться, леди Рэйчел. Я снова буду у вас через неделю.
— Вы можете остаться, Сигэру-сама.
— Нет, миледи, нет, — улыбнулся, кланяясь, Иосида, — это очень не по-японски и совсем недипломатично – говорить «нет», миледи, но сейчас – самое время. Надеюсь через неделю снова увидеть вас в добром здравии. Прощайте, моя госпожа.
Она и в самом деле едва дождалась, пока стихнут за дверью её кабинета шаги Иосиды. И вскрыла конверт. Два тонких машинописных листочка скользнули ей в руки.
Жди меня, и я вернусь. Только очень жди,Жди, когда наводят грусть жёлтые дожди,Жди, когда снега метут, жди, когда жара,Жди, когда других не ждут, позабыв вчера.Жди, когда из дальних мест писем не придёт,Жди, когда уж надоест всем, кто вместе ждёт.
Жди меня, — и я вернусь. Не желай добраВсем, кто знает наизусть, что забыть пора.Пусть поверят сын и мать в то, что нет меня,Пусть друзья устанут ждать, — сядут у огня,Выпьют горькое вино на помин души…Жди. И с ними заодно выпить не спеши.
Жди меня, и я вернусь, — всем смертям назло.Кто не ждал меня, тот пусть скажет: – Повезло.Не понять, не ждавшим, им, как среди огня —Ожиданием своим – ты спасла меня.Как я выжил, будем знать только мы с тобой, —Просто ты умела ждать, как никто другой.
— Боже мой, Джейк, — прошептала Рэйчел, прижимая бумагу к груди. — Ты снова нашёл алмаз. Как ты находишь их, Джейк?!.
Сталиноморск. 8 сентября 1940
Гурьев молчал, опустив подбородок. Даша наклонилась, заглядывая ему в лицо, пытаясь поймать его взгляд, и тогда он улыбнулся. Девушка, отпрянув, покачала головой: