Виорель Ломов - Архив
В сороковом Адалии Львовне было лет семьдесят, но выглядела она на пятьдесят. В последний раз он видел ее в гардеробе районной библиотеки. Посетители неловко подавали в окошко пальто и головные уборы, принимая тетушку, должно быть, за директора.
Суворов, несмотря на слабость, заказал в ректорате билет до Ленинграда и обратно. Навел справки, ему дали адрес, где она похоронена. «Там кладбища не осталось», – добавили при этом. Увы, для Адалии Львовны на земле не нашлось места. Тогда Суворов поехал не место дуэли брата с Залесским. «Во всем мире из всех Суворовых и Бахметьевых остался один я, – думал Георгий Николаевич. – Неужели больше никого нет? Все семьи в России как клубок, намотанный из обрывков ниток». Каково же было его удивление, когда он увидел гранитный камень, по центру камня крест, а ниже «Спите спокойно 18881921». И больше ничего. «Это тетушка поставила», – подумал Суворов и не смог удержать слезы. Он обошел надгробие вокруг и остановился как вкопанный. С другой стороны был точно такой же по размеру камень. На камне было выбито«ЛаврСофьяСергей». Лавр и Сергей с краев, Софья посередине. И все вместе.
Суворов направился к домику, стоявшему неподалеку, расспросить, кто и когда поставил этот камень. Ему навстречу, словно поджидал, вышел дедок. Попросил закурить и долго и обстоятельно, под трескучий кашель, рассказывал Суворову о том, как в тридцать пятом году женщина (еще ягодка) и два мужика при ней (оба мухомора) привезли на телеге этот камень и установили его аккурат на этом самом месте, где он сейчас и находится.
– Да, на энтом самом месте, – дедок огляделся, – чтоб мне с этого места не сойти. Порох-то со всех сторон землю взрыл, вон, вон, вон, а тут чисто. Помянуть приехали? У меня у самого сегодня поминки. Маманю поминаю. Переборщила она малость: шнапсу хватила лишку и не дожила до ста четырех лет трех дней.
– Соболезную… А куда женщина делась?
– Баба-то? – хитро взглянул дедок на Суворова. – А куда бабе деться? Бабе туда-сюда, и вся ее простора действий. В пределах возможностей. Убечь… Ей никуда от своей природы не убечь. Вспрыгнула на телегу и укатила.
– И больше не приезжала?
– Ну как не приезжала? Никотином еще не побалуете? Весьма душистый от него эффект.
– Угощайтесь, – Суворов протянул пачку, – забирайте всю.
– Я их перед сном буду пользовать. Для ароматизации мозгов и внушения им легкости.
– Так как? – подбодрил он старика.
– Приезжала, – сказал дедок, уже не дурачась. – Несколько раз, в одно и то же время, по первому снежку. Всё одна, а один раз, перед войной, с какой-то гражданкой в шляпе. Чудная шляпа такая, отродясь не видывал. А война началась, и всё…
Суворов решил, что история на этом и обрывается. Старик долго примерялся к пачке, крякнул, достал коричневыми пальцами сигарету и с наслаждением закурил ее. Блаженство, как белая овечка, гуляло по его перепаханному годами лицу.
– Привезли ее осенью сорок первого, – продолжил дед, – также вот на телеге два мужика и та гражданка в шляпе, и похоронили аккурат тут, под этим камнем. В гробу. Гроб справный, с кистями, под трикотажем. Сказывали, она им за это большущие деньги дала, целый поселок можно похоронить. А та гражданка в шляпе, значит, надзирала за их усердием.
– Еще говорили что?
– Еще? Жалели, что в жизни человека хоронят один лишь раз.
Суворов передернулся и с отчаянием поглядел окрест. Не простившись, он побрел в сторону шоссе.
– Да, – вернулся он к дедку, – там три имени. Ничего не сказывали мужики?
– Ничего. А и так всё ясно, – подмигнул старик. – Как это там у вас в городе, любовный трехугольник? Вот они его и сколотили сами себе.
– А второй камень кто поставил? – спросил Георгий Николаевич.
– Это еще при Ульянове-Ленине было. Я тогда в другой стороне был. Сказывают, однако, баба. Тоже в шляпе. Может, та же? А может, которая третья средь этих. В основном бабы ставят памятники. Кому еще помнить о мужиках? Мы-то всё больше поминаем, а помнят они.
* * *Елена поцеловала фотографию ребенка, словно это был не свекор, а ее так и не родившийся сын, и расплакалась от страшной тоски.
XLVIII
Вскоре после сеанса омоложения Надежда Алексеевна предложила мужу идти на пенсию.
– «Во всю мою жизнь я был всегда в употреблении, ныне, к постыдности моей, я захребетник!» – повторил Георгий Николаевич известную фразу своего великого предка. – Надин, договоримся: сегодня, тридцать первого декабря тысяча девятьсот семьдесят пятого года, в шестнадцать тридцать пять эту тему мы с тобой закрыли. На обсуждение подобных тем я трачу очень много сил. А я должен быть сильным, потому что слаб. И на то, чтобы быть сильным, мне надо тратить гораздо больше сил, чем молодым. Где я их беру, как ты думаешь? Дома, в семье, в душе – когда там покой. А если меня лишить покоя, я просто растаю, как тают все старики.
– Не знаю, я бы на твоем месте…
– Да, ты не знаешь. Ты не знаешь, почему Александр Васильевич Суворов не проиграл ни одной битвы. Потому что он не сражался с женщинами. И еще потому, что ни одну из них не допустил на свое место.
– Ты тоже не любишь ни в чем уступать! – в сердцах сказала Надежда Алексеевна, на что Суворов не стал ей возражать, дабы не расстраивать уж слишком свою супругу.
Георгий Николаевич стал плохо спать. «Это уже необратимо, – думал он, – атеросклероз и прочие удовольствия. Пора готовиться в путь», – решил он весной, когда увидел из своего окна необыкновенно унылую панораму весенней черно-белой распутицы. Несколько месяцев Суворов приводил в порядок свои дела и дописывал труды. Лекции уже давались ему с трудом. Тяжело было не только физически. На лекции он вдруг ни с того ни с сего начинал говорить не по теме. Это в терминах профессорско-преподавательского состава звучит безжалостным приговором: начал заговариваться.
Да и лекции его (Георгий Николаевич понимал это) уже не были так интересны студентам, как прежде. У него и голос изменился, и речь стала отрывистой и дребезжащей. Не было той остроты, изящества, эрудиции, которые так привлекали к нему еще недавно толпы почитателей. Надо уходить вовремя. Ведь этому правилу послушно даже солнце.
Слава богу, через неделю кончился учебный год, такой длинный и такой короткий, и Суворов ушел на пенсию. Это, оказывается, сделать было просто, как и всё в жизни. «Вот и старость пришла, хотя ждал отнюдь не ее. Как несправедлива к нам судьба, не дала даже оглядеться. Впрочем, следуя Сократу, разве ее справедливость была бы для нас лучше?»
С улыбкой вспомнил он то время, когда представлялся всем сыном рабочего и крестьянки. Свою склонность к иностранным языкам он тогда объяснял с политических позиций. «Так бывает, – заявлял он, – только на стыке рабоче-крестьянского происхождения». И к его заявлению благосклонно прислушивались, особенно те, в ком эта особенность не проявила себя никак. Сколько глупости делается в мире только для того, чтобы несколько дураков выглядели умными!
Суворов сидел в парке, на той же самой скамье, где несколько лет назад сидел с Дианой Горской. Где она, что с ней? Зачем она?
Георгий Николаевич посидел еще с четверть часа, пока не стало темнеть. Он посмотрел на часы – пора домой. Пригляделся к ладони. На ней, на линии судьбы, увидел знак «».
– Погадай, – попросил он всего-то полвека назад цыганку. А тетушке сказал, что цыганка не гадала. Соврал.
– Покажи ладонь, – сказала цыганка. У нее всё тело играло под шелковым платьем. – Твое счастье часы покажут.
– Часы? Какие? Когда покажут?
– Простые. Песочные. Твои часы, ничьи больше. Время – песок. Придет время – и покажут. Вот линия – линия судьбы.
Сейчас, через полвека, ну чуть больше, на ладони четко виден знак «». Как пирамида, как надгробие над всем, что ушло. А тогда, в юности, он вспомнил, был другой знак – «». Тогда он был несчастен, но именно тогда было всё хорошо.
«А вот после войны на ладони, на том месте, был другой знак (как же я забыл?) – в виде песочных часов. Пирамидка юности соединилась с пирамидкой старости. Тогда и встретились два моих времени, а я и не придал этому значения. «Часы покажут». Что показывали они? Неужели, счастье? Пожалуй, тогда – уже нет. Может, песочные часы были уже и в начале войны, на том мосту? Так что же, счастье бывает только тогда, когда на него еще есть время? Вряд ли. Сейчас у меня совсем не осталось времени, но мне всё равно. И оттого я счастлив. Счастлив, потому что мне ничего не надо и всё у меня уже есть».
Солнце почти уже село. Пора. Пора идти. Пока мир не придавила треугольная ночь.
Заплутавший муравей полз по руке, одинокий как жизнь.
XLIX
Дома он, не ужиная и впервые не записав в дневнике ни строчки, лег в постель. Почему-то вспомнилась Прага, и нашло странное умиротворение. За пять свободных дней он вдосталь находился по улицам и площадям старинного города. К вечеру, правда, сильно уставал. Куда раньше так спешил? Все так спешат к своей старости, словно оттуда можно еще куда-то пойти. Вот он, громадный зал, бюргеры, совершенно удивительная атмосфера дружелюбия… Это был его последний день в Праге… «Странно, как всё хорошо видно, в таком ярком свете… И я всматриваюсь, словно гляжу на всё это в последний раз, – подумал Суворов. – Последний взгляд– а как первый. Почему же я раньше ни на что не обращал внимания? Потому что смотрел не на мир, а только на самого себя?..»