Марина Друбецкая - Мадам танцует босая
— Лен-ни-и! — послышался голос Мадам. — Лен-ни-и! Сюда! Помога-ать!
И Ленни устремилась на помощь.
В кабинете она увидела тетку в платке и гамашах, которая, сжав кулаки, наступала на Мадам, испуганно забившуюся в угол дивана.
— Помога-ать! — пищала Мадам. — Сказа-ать ей — это не есть борррдель! Это есть синема! Ки-но-ге-ни-ийа!
— Простите, мадам, я не понимаю.
— Мсье, мсье за ширррма. Он не из боррдель. Он не смотррре-еть нога. Он не смотррре-еть гррру-удь! Он смотррре-еть лицо. Для синема. Он говоррри-ить — крррупный план. Вы понйа-ать?
— Я понять, — Ленни быстро, как все, что она делала, разобралась в природе конфликта. — Голубушка, вас как зовут?
Голубушка от неожиданности поперхнулась и обернулась к Ленни. Несколько мгновений она в изумлении смотрела на крошечное существо, стоящее перед ней в самой решительной позе. Наконец очнулась.
— Евдокия Пална, — растерянно промолвила она.
— Так вот, Евдокия Павловна, никто вашу дочку тут не обидит и ничего плохого ей не сделает. А про публичный дом я на вашем месте молчала бы, а то мадам д’Орлиак подаст на вас в суд. Господин, который сейчас находится за ширмой, выбирает актрис для своей новой фильмы. Его интересует только лицо. Все остальное ему не важно. Вам ясно?
— Мне ясно, — голубушка явно ничего не соображала.
— А если ясно, — говорила Ленни, незаметно оттесняя голубушку к выходу, — то радуйтесь, если вашу дочь пригласят в синема.
— Я радуюсь, — лепетала вконец деморализованная голубушка.
— Вот и хорошо. А кто, кстати, рассказал вам о… — Ленни замялась. Как обозначить то, что происходило тайно в репетиционном зале и о чем сама она узнала только что?
Но Евдокия Пална не заметила заминки.
— Так горничная ваша, Танька. Говорит, тут ездят, девок смотрят…
— Никто у нас «девок не смотрит». И вам пора, голубушка, пора.
Конфликт был исчерпан. Скандал так и не разгорелся. Мадам жалобно всхлипывала. Она слабо махнула Ленни платочком, мол, благодарю и можете идти. Ленни вернулась в зал. Хлопнула в ладоши.
— Медам, по местам!
Из-за ширмы раздавались шорохи. В зал заглянула другая репетиторша, приятельница Ленни. Глазами спросила: «В чем дело? Что за крик?» «Все в порядке. Не бери в голову. Ерунда», — тоже глазами ответила ей Ленни. Девочки начали свой танец. Ленни с приятельницей уселись на низкую кушетку у окна.
— Говорят, Мадам была в Греции и танцевала в античной тунике прямо на улицах Афин, — сказала приятельница.
Ленни фыркнула, представив Мадам в античной тунике.
— Подумаешь! Я тоже была в Греции. Меня Лизхен в прошлом году возила. Ах, Греция! Страна, где дали так прозрачны и голубы! — она немножко валяла дурака, слова произносила пафосно, нараспев и в то же время вроде бы на полном серьезе. — Представляешь, там совершенно безо всякого присмотра стоит Парфенон и храм Диониса. Но дело не в них. Дело в свете. Там такое странное преломление солнечного света, что кажется, будто по полям и долам бродят прозрачные тени античных героев. Вот, скажем, есть гора, с которой бежал куда-то Ахиллес. Я видела, как с нее спускался пастух. Он был как размытая тень. Вдруг, думаю, это сам Ахиллес восстал из царства Аида? А подошла поближе, гляжу — нормальный человек. Из костей и мяса. В чем дело? И тут я поняла. Так играют свет и тени. И вот что я подумала: фотогорафические снимки — ведь тоже игра света и тени, правда? А что, если силуэты на них делать прозрачными? Вот это будет, как говорит Мадам, ки-но-ге-ни-ийа! Нет, фо-то-ге-ни-ийа! А? Как ты считаешь?
Приятельница ничего не считала. Она слушала Ленни с открытым ртом. Из-за ширмы раздалось отчетливое хмыканье.
Урок окончился. Ленни отпустила девочек и побрела в гардеробную переодеваться. Господин с низким голосом вышел из-за ширмы и направился в кабинет Мадам.
— Благодарю вас, любезнейшая мадам д’Орлиак. К сожалению, сегодня ничего. Хм… Почти ничего.
Мадам уже совершенно оправилась от давешней стычки с голубушкой Евдокией Палной и деловито изучала счета, сидя за своим, крытым бирюзовым сукном, письменным столом.
— Жа-аль, шеррр мсье Ожоги-ин! — кокетливо пропела она. — Однако мой го-но-ррра-аррр!
— О, ваш гонорар, как всегда, будет выплачен незамедлительно, — господин Ожогин вытащил из кармана пухлое кожаное портмоне, отсчитал несколько купюр и положил перед Мадам на сукно. — Надеюсь видеть вас на премьере моей новой фильмы «Роман и Юлия: история веронских любовников» в «Иллюзионе». Будет весь свет. Кстати, помните вашу босоножку, которую я выбрал в прошлый раз? Очень мне пригодилась. Сыграла одну из подруг героини.
Мадам расплылась в улыбке.
— Очень ррра-ад! Очень ррра-ад! Мерррси, мон шеррр, мерррси! — восторженно восклицала она, прихлопывая купюры жирной ладонью и подтягивая их к себе.
Господин Ожогин раскланялся и неспешно направился вниз. Спускаясь по мраморной лестнице, он услышал, как внизу хлопнула дверь.
Ленни выбежала на улицу, зажмурилась от солнечного света, а когда открыла глаза, то с удивлением увидела у подъезда василькового цвета авто, хозяин которого утром на площади так заливисто хохотал, наблюдая сценку с голубями.
Ожогин, натягивая автомобильные перчатки, вышел из особняка вслед за ней, но быстроногая Ленни уже пересекала Пречистенку.
Глава 3
Господин Ожогин дома и на работе
Из студии мадам Марилиз Ожогин вышел с ухмылкой на губах. Все эти туники, босоногие девчонки, свободный танец, пластические этюды, эстетика Древней Эллады, корявые импровизации неопытных наяд… Ну как к этому относиться? Он сам по молодости лет не чурался Терпсихоры. В родном Херсоне держал танцкласс. Езжали солидные люди, платили солидные деньги, танцевали танго и фокстроты. Вот это были танцы! Меньше чем за год он стал херсонской знаменитостью. Ожогин улыбнулся, вспоминая свою провинциальную юность. И вернулся мыслями к мадам Марилиз. Следует, впрочем, отдать ей должное: дело она умеет ставить прочно и на широкую ногу. Если бы старуха занималась синематографом, ходила бы у него в первейших конкурентах. Подумав о конкурентах, Ожогин нахмурился. В первейших конкурентах ходил у него Студенкин, владелец самой большой в Москве кинофабрики, тип крайне неприятный и скользкий. Ожогин пытался вести с ним дела, но скоро убедился, что тот не держит слова, и разорвал отношения. Эмблемой кинофабрики Студенкина была голова рычащего льва. «И правда, такой всех порвет», — думал Ожогин каждый раз, когда видел на экране, как лев щерит пасть над идущей полукругом надписью «Студенкин и Ко». Сам же выбрал для эмблемы женскую фигуру в длинной, свободно ниспадающей тунике с высоко поднятым горящим факелом в руке. Ну вот, опять туники! Выходит, и он не чужд классическим мотивам. И он засмеялся в голос.
Однако по мере того, как он двигался по Пречистенке к Волхонке и далее, мимо Музея изящных искусств к Пашкову дому, улыбка сходила с его лица, уступая место сосредоточенному и немного сонному выражению, какое всегда появлялось у Ожогина при усиленной работе мысли или волнении. Дело было в той странной девочке… Как ее? Ленни? Раньше он как-то не обращал на нее особого внимания. Видел сквозь щелку в ширме, что скачет по залу какое-то несуразное существо, удивлялся мельком огромному количеству энергии, заключенному в столь маленьком тщедушном тельце, но девчонка его не интересовала. У нее было неподходящее лицо. Оно не задерживало взгляда. Угловатая мальчишеская фигура, порывистые движения, непроизвольный взмах руки, чуть прыгающая походка, резкий поворот головы — да, это было хорошо. Для танца. Для театра. Но не для кино. Для кино требовалось лицо. А вот его-то у девчонки и не было. Но сегодня что-то, связанное с девчонкой, зацепило его. Зацепило и не отпускало. Сначала он поразился тому, как быстро, ловко, деловито, напористо и в то же время спокойно она ликвидировала конфликт в кабинете Мадам — за его ширмой весь разговор был отчетливо слышен. А затем… Что это она говорила о преломлении солнечного света? Об игре света и тени? О прозрачных фигурах греческих богов? Значит ли это, что, изменив освещение, можно изменить и видимую фактуру предмета, сделать его расплывчатым, зыбким, тающим, превратить в тень? Или это бред вздорной девицы и его больное воображение? «Надо подумать, надо подумать», — пробормотал он, минуя Манеж и университетскую церковь.
Доехав до Лубянки, он свернул на Мясницкую и почти сразу — к себе, в Кривоколенный. У большого серого дома с фонарями и эркерами остановил машину и вылез. Рядом стояло другое авто, алого цвета. Проходя мимо, он похлопал по капоту рукой. Алое авто тоже принадлежало ему. Поднявшись, Ожогин отпер дверь квартиры своим ключом — не любил, когда открывала прислуга, — и оказался в большой квадратной прихожей. Квартира занимала весь бельэтаж и считалась в Москве образцом дурного вкуса. Он снял перчатки, кепи и автомобильные очки и бросил их на деревянный резной ларь, который стоял в углу. Из глубины квартиры раздавались голоса, звон посуды. Здесь круглые сутки кто-нибудь завтракал, обедал, ужинал, похмелялся, пил чай с вареньем, кушал кофе, выпивал и закусывал, поэтому в столовой всегда стоял накрытый стол. По длинному коридору Ожогин двинулся на голоса. Навстречу ему выскочили два пуделя — белый и черный — и затанцевали у его ног.