Марина Друбецкая - Мадам танцует босая
Ожогин открыл было рот, чтобы ответить наглой девчонке, но двое ассистентов подскочили к нему, схватили под руки и поволокли с площадки. Упираясь и выдирая руки, он беспомощно оглянулся. Все-таки где он ее видел?
Ассистент помог Ленни поставить фотокамеру на штатив. Щелчки затвора отсчитали десяток кадров. «Пушкин в Абиссинии», «Пушкин в Марокко», «Пушкин в…». Глядя на съемочную площадку, Ленни не переставала удивляться тому, как ретиво контора путешествий пошла навстречу ее безумной идее. Пушкин — путешественник? Предполагалось сделать серию фотокарточек, куплены страницы в журналах. Надо поменять пленку. Она попросила ассистента, и пока тот с готовностью выкорчевывал внутренности из фотокамеры, опять посмотрела вниз — тот человек, которого вывели из кадра, он ушел? Нет, кажется, стоит на другой стороне тротуара, у монастырского забора, и растерянно озирается. Чужак из далекой страны? И вдруг Ленни поняла, кто это. Точнее, вспомнила нарциссовый запах мужских духов, упрямую тяжесть головы, которая склонилась к ее плечу, беззвучное подрагивание подбородка, ладонь, которая упиралась в ее ключицу, — влажная от слез. Плоть чужого горя. Сколько лет назад она приходила просительницей к всесильному кинозаводчику Александру Ожогину? Гибель его жены, отчаянно картиночная, будто придуманная вертопрахом-кокаинистом, остановила тогда ее просьбу. А этот человек тихо и отчаянно плакал, уткнувшись в ее плечо. Вообще-то она просто попалась ему на пути в его же доме — а не шкаф или кресло, на которые можно было бы опереться.
Ожогин позволил ассистентам вывести себя с площадки — и это даже показалось ему комичным: видели бы подобную сцену его крымские секретарши. Господина владельца Русского Холливуда выпроваживают со столичной съемочной площадки! Вот нелепость! Однако в картине мира, все еще кривой, несколько навелась резкость. Уже неплохо. Голос рыжей девчонки звенел в ушах. Он стал сильней, нахальней, в нем не было ни грамма трусости — но это были те же ржавые колокольцы на ветру, которые он однажды уже слышал. Наконец-то он узнал ее. Девочка-промокашка, у коленей которой он тогда разрыдался, выйдя из Лариной спальни. После выстрела. Зачем она вообще оказалась тогда в его доме?
Ожогин глубоко вздохнул: рядом со съемочной площадкой, даже чужой, ему сделалось теплее и спокойнее. Тут рядом люди скрупулезно обустраивают нечто из ничего; все видят невидимое, все греются у несуществующего костра. Он любил съемочную суету — она позволяла ему верить в жизнь. Нащупал в кармане сигару и, закуривая, поднял глаза наверх. Кажется, он мог бы провести вечность, разглядывая несуразную, совершенно любительским образом сбитую конструкцию, на вершине которой бойко командовала фотографиня. Боль отступила. И еще на шаг. И еще на два. Или он просто раздваивается — как несчастный медный Пушкин в лапах этих фотофильмовщиков. Ожогин прислонился спиной к афишной тумбе, курил и смотрел вверх.
Рыжеволосая махала руками, топала. Однако пора идти: вспотел, будто перемучил лихорадку и выскочил в явь из горячечного сна. Надо бы скорее в гостиницу, сменить рубашку, надиктовать телеграммы на студию. Город вернулся к нему. И пришло еще что-то, чего он пока не понимал.
Ленни суетилась, но никак не могла сосредоточиться на бронзовых бакенбардах поэта. Ей хотелось сбежать вниз и… И, например, отсалютовать старому знакомому. Объявить перерыв? Она метнулась к ступенькам. Впрочем, потом народ не соберешь, а съемку пора заканчивать — аренда Пушкина выходит заказчику в копеечку. Этот человек уходит? Он уйдет. «Господин в летнем пальто, не смейте садиться в таксомотор!» — так ведь в рупор не закричишь. «Карр!» — рявкнула в лицо ворона, спланировав перед носом прямиком на афишную тумбу.
Ожогин поднял воротник и, кажется, помахал ей, Ленни, рукой. Внезапно она подумала, что могла бы, как когда-то сделал он, выплакать свое горе — горе, от которого каждое утро убегала на съемочную площадку и которое рьяно глушила работой, — у него на плече. Именно у него. И Ленни, сунув два пальца в рот, издала залихватский пиратский свист.