Влад Савин - Страна мечты
А что будет дальше, спросила я. СССР расширяется, он проглотил уже почти всю Европу, средоточие цивилизации и культуры. Когда он станет сильнее, то придет и туда. И тебе снова придется бежать?
— Когда это еще будет? Я давно уже состариться и умереть успею.
Раньше, чем ты думаешь. Ведь двадцать лет назад Совдепия была совсем слабой и убогой. Сейчас она смеет угрожать Англии и Америке. Если кончилась война, то против кого мы готовим оружие здесь? Чтобы еще через двадцать лет нищеты опять хвалить Вождя, мудро готовившегося к новой войне? Англия точно, не устоит. Коммунизм расползается по земле, как чума — и долг каждого свободного человека, этому помешать!
— Ну и что мы можем сделать?
Я промолчала. И опасалась начать откровенный разговор, и подумала, а может перспективнее, пытаться бежать из этой проклятой страны? Даже попросила Натали тоже познакомить меня с иностранцем. Она ухмыльнулась и ответила:
— Только после меня! А то сама сбежишь, а меня на бобах оставишь?
Я молчала. А ночью писала свой конспект. В тетради по матанализу под формулами я писала «студенческой стенографией», мелко, неразборчиво (свой почерк прочту), опуская концы слов, применяя сокращения и символы. Это было нечто вроде моего дневника, куда я записывала свои самые сокровенные мысли. Зачем я вела его — а как быть все время наедине с собой в окружении врагов, это такая пытка!
А Натали притворялась спящей. На самом деле, она видела, что я писала. И я не знала, что ей тоже знакома «студенческая стенография»! Если бы я это поняла, то эта тварь утром бы не проснулась. Не так сложно — взять подушку, и навалиться сверху, придушить. Я не смогла бы после скрыться — но по крайней мере отомстила бы предательнице!
Через три дня за мной пришли. Эта мерзавка подло заглянула в мои записи, сумела их прочесть, и донесла. Меня вели по коридору, как сквозь строй. Так должно быть по их мнению — а я наконец, вот странно, почувствовала себя спокойной, ведь не надо бояться того, что уже случилось! А эти дуры, что смотрят на меня, кто осуждающе, а кто с жалостью, они не понимают, что я, которую ведут в тюрьму под конвоем, здесь и сейчас самый свободный человек!
Они знали все! Отец учил меня когда-то, на случай ареста — «доказывать обязаны они, твое дело отрицать. И не помнить всегда выгоднее, чем помнить». Но моих расшифрованных записей уже оказалось достаточно для обвинения! Проклятый советский режим, когда хватают человека за одни слова, инакомыслие! Но после им стало известно и про мою работу в комендатуре — неужели остались живые, или кто-то из немцев в плену предал меня, служившую им верой и правдой?
И тогда я перестала молчать. Речь Веры Засулич на процессе всколыхнула всю Россию. Если мне повезет, и будет гласный суд, я выскажу все это, для публики и газет. А если нет, то при традициях русской бюрократии, протокол моего допроса сохранит мои слова, и их тоже когда-нибудь прочтут, после неизбежного падения коммунистического режима. И в конце концов, тюрьма — не самое худшее место, когда начнется война всего цивилизованного мира против Совдепии. Если только НКВД при отступлении не уничтожит всех узников, как это было в сорок первом в Пскове.
Пусть меня приговорят. Но прежде — услышат мою речь! Слова не мои, эти мысли, и прекрасные стихи, пришли в голову не мне — а одному из моих друзей по Пскову, который после ушел в армию к генералу Власову, сражаться с большевизмом, и сгинул там. Но я скажу это существам, посмевшим меня судить — вдруг сумею достучаться хоть до одной заблудшей души из сотен и тысяч?
Когда клубится мрак кромешныйИ тьму пронзает лай погоньБлагословен любой, посмевшийНе задувать в себе огонь.
Все, пока еще свободно мыслящие люди России! Когда преступный коммунистический режим падет, и будет осужден — знайте, что и в вас есть доля вины за его преступления.
Ты виновен тем — что погасил свой огонь!
Ты погасил свой огонь, когда твои родные, друзья, и просто знакомые радовались советским победам, гибели на фронте очередной немецкой армии, несущей вам свободу (пусть даже через временное рабство, как бы странно это ни звучало), или досрочному выполнению какого-то пятилетнего плана, а ты тактично промолчал или может даже поддакнул, чтобы не портить отношения.
Ты погасил свой огонь, когда твой сын в школе на концерте в хоре пел оду Сталину, а ты слушал и аплодировал, а до того заботливо поправлял ему пионерский галстук. Чтобы не огорчать ребенка, чтобы не портить отношения.
Ты погасил свой огонь в том момент, когда, в душе смеясь над «жертвуйте на нужды фронта», смолчал, получив часть зарплаты облигациями госзайма, прекрасно зная, на что этот займ пойдет.
Ты погасил свой огонь из разумной человеческой осторожности, чтобы тебя не зацепила погоня. Это понятно, это разумный шаг, и по-человечески он не заслуживает осуждения. Ты никого не предал, ты не поступился своими принципами и убеждениями, ты остался честным перед собой, ты по-прежнему против этого мрака. Ты просто погасил огонь.
Но в тот момент, когда ты его погасил, мрака вокруг стало больше.
Это ты виноват в том, что над страной простирается мрак — вся прочая быдломасса невиновна. Ведь это твой огонь, тот самый, который ты погасил, освещал пространство. А у толпы и гасить было нечего, у них этого огня сроду не было!
И когда коммунизм падет — спросят со всех, чем ты занимался, чтобы этот день приблизить? Жаль что я не доживу — так хотелось бы приехать в уже свободную Россию![19]
Тут Лазарева влепила мне пощечину. После лицемерно извинилась — не передо мной, перед следователем, капитаном ГБ! А тот ответил:
— Товарищ Лазарева, ну зачем вам лично руки об эту (грязная брань) марать? Прикажите — и мы сами.
Я хотела в нее плюнуть — но плевок не долетел. В ответ Лазарева опрокинула меня на пол, очень болезненным толчком в грудь. Следователь нажал кнопку, в кабинет влетели двое мордоворотов.
— Эту в карцер! За нападение на офицера ГБ.
Так Лазарева не только коммунистка, о чем я знала, но и офицер ГБ, опричница, сталинский палач? Сволочь, ненавижу, жаль что ты гестаповцам не попалась!
— Ори, ори, мне на тебя… До новодворской тебе все равно далеко!
Когда меня вытаскивали из кабинета, я успела еще услышать, как следователь спросил у Лазаревой:
— А кто это такая, Новодворская? Если не секрет.
Я тоже не слышала этой фамилии. Наверное, русская патриотка, как я, судя по словам Лазаревой, сделавшая больше меня в святой борьбе с большевистским строем, и сгинувшая в застенках НКВД?
Неделя допросов — и что, уже приговор? А где же суд, обвинение, защита? Вместо этого — мне суют бумажку, решение военного трибунала? Меня, к высшей мере, за что?! Всего лишь за инакомыслие — а тех, приговоренных, в комендатуре все равно бы расстреляли, при чем тут я? Сталинские опричники, звери, кровавая гебня! Мало я вас убивала, мало, мало, мало!!
Лазарева усмехается. И итальянка при ней, как цепная овчарка. Следователь, после кивка Лазаревой, оглашает:
— Советское правосудие гуманно даже к преступникам. И предлагает вам, гражданка Пирожкова, добровольную замену высшей меры социальной защиты на двадцать пять лет заключения, с условием отбытия части срока на опасных работах или научных экспериментах. Здесь подпишите — или нет, вам выбирать.
Конечно подпишу! Двадцать пять лет, это не так много. Опасные работы и эксперименты — так я очень постараюсь выжить. Чтобы после пройти по своему Пскову в обновленной России, свободной от коммунизма. Увидеть над Кремлем царского двуглавого орла. И взглянуть на казнь и позор тех, кто сейчас обрекает меня на муки. Нет, одного морального осуждения для них будет мало — ведь они станут наслаждаться жизнью в свои лучшие годы, пусть же ответят за все! А я буду свидетелем на процессе, где вынесут приговор уже им. И может быть тогда, году в 1969, я буду еще не совсем стара и уродлива, и встречу своего избранного, борца за счастье русского народа? Точно, встречу — ведь тогда придет срок выходить на свободу тем, кто осужден сейчас!
А если ничего этого не будет — тогда и не надо жить![20]
Анна Лазарева. Северодвинск, 30 августа 1944.Вот мразь! С ней пообщавшись, хочется вымыться. В голове не укладывается, как можно быть такой… слов нет, одни лишь ругательные, из боцманского загиба. Наташка, которая роль играла, после едва не плакала:
— Ань, ты не подумай, что я такая! Ты сказала — вот я и старалась.
— Дуреха ты, Наташ, а подумай как я еще худшую роль в оккупированном Минске, целых полгода, а не четыре дня, играла? Главное, чтобы эта маска к тебе не приросла!
Вот только такие твари — мне даже там не встречались! Предатели, с которыми было все ясно — как псы, что служат за кусок с хозяйского стола. А эта — ведь не за что ей конкретно быть обиженной на Советскую Власть — не голодала, не страдала, в семье достаток был (кто знает, что такое питерская коммуналка, тот просто не поймет, как это, в собственном доме жить, а затем в пятикомнатной квартире, и быть чем-то недовольным?). Папаша получал очень неплохо, по советским меркам, и даже брат Илья, что с Юденичем ушел, как выяснилось, не в бою с Красной Армией погиб, а добежал после до Латвии, жил в имении у каких-то знакомых, в пьянстве и депрессии застрелился. И из отдельного дома в квартиру всю их семейку выгнал не красный комиссар, а священник, прежний этого дома хозяин, который еще в 1917 сбежал, а через девять лет вернулся и предъявил права на свою собственность. Но жила она до сорок первого — даже лучше чем я! Ах, свободы ей захотелось? Под которой она понимала — живу как хочу, как свободная личность, и мне за одно это должны особые условия обеспечить. И это святое право не всех людей, а одной лишь интеллегенции. Непременный признак которой, это оппозиция к любой власти — однако же эта самая власть обязана за это интеллегенцию кормить и содержать. Наверное, именно за это русскую интеллегенцию и называли «гнилью» и «говном» и русский Император Александр Третий, и Владимир Ильич.