Дмитрий Володихин - Доброволец
Моя пика бьет в тело красноармейца. Удар отдает в руку с невероятной силой, пику приходится бросить. Я вынимаю саблю, ищу достойного противника, но в снежной круговерти не вижу никого, только тени бешено носятся среди серо-желтых смерчиков. Почему не слышно выстрелов? Небо закрыто тучами, солнце опустило веко.
Ах, какая тяжесть в правой руке. Необычная у меня сабля, абсолютно прямая, а веса в ней столько, что ворочая ею, с непривычки можно вывихнуть кисть. Конь тревожно ржет. Под копытами тело чужого кавалериста. Какую странную форму выдал товарищ Буденный своим бойцам! Красный тюрбан и длинный черный плащ, усеянный непонятными значками: то ли арабская вязь, то ли шумерская клинопись, то ли иудейское письмо.
И вот уже одна серая муть, да редкие пузырьки света, а потом опять никаких пузырьков, одна муть, муть, муть… Сахар? Сахар. Сахар… Что – сахар? Не помню.
…Холод вытолкнул меня из страны снов задолго до побудки. За окном сквозь разбавленные чернила утра брезжил свет. Этот сон отличался от прежнего, с ангелом. Чем-то он отличался очень серьезно, говорили все мои чувства.
Вчерашние колебания насчет сахара сейчас же вспомнились. Но сегодня дело почему-то решилось легко, в одну секунду: отдать, отдать!
Я встал, надел шинель в рукава и подтянул ремень. Больше ничего делать не требовалось: рота вот уже несколько месяцев ложилась спать, не раздеваясь и не снимая сапог. Во-первых, опасно. Во-вторых, за ночь нога, отбитая длинными переходами, разбухает, с утра ты можешь и не натянуть на нее сапог… А шинелью лучше укрываться как одеялом – теплее.
Порылся в сидоре, отыскал кусок сахара.
Епифаньев сидел у окна в серой исподней рубахе и щурился, убивая зверонаселение провшивившей насквозь гимнастерки.
– Куда кости тащишь, брат?
Я отмахнулся.
Левая рука затекла после ночи, проведенной на холодном полу в неудобной позе. Я шел по улице и вяло матерился, ободряя сонный дух. До скрежета зубовного хотелось лизнуть кусочек сахара, хоть на один лизок уменьшить мою драгоценность перед тем, как придется ее отдать.
Что бы им сказать такое? Глупо же все и нелепо выходит. Один кусок сахара на… сколько их там? И на много ли минут удлинятся их жизни с этакой ерунды? Да что им сказать-то? «Вот, берите, товарищи, больше ничего нет». Товарищи… В детстве я тоже был «товарищ», я жил в стране, которую построят отчасти их руками, отчасти же на их костях… Да, я им товарищ. Но теперь я корниловец, ударник, и никакой я им не товарищ, я их злейший истребитель. И не будет им никакого коминтерна в отдельно взятой…
Впервые я почувствовал, до чего же это неестественно и дико: левой ногой стоять в одном времени, а правой – в другом. Товарищ я им или не товарищ, а придет какой-нибудь офицер, скажет: «Строиться! Шагом марш вон в ту балку!» – и красноармейцам их погубитель будет роднее меня. Ведь тут, в заснеженном Подонье, одна огромная семья сама же себя вырезает, а я пришел, чужак чужаком, в лучшем случае бедный родственник из невнятного далёка, влез в драку и кричу: «Все не так, все надо переменить!» Господь смотрит на меня сверху печальными глазами. Не Он ли задает мне вопрос: «Отчего же ты удрал из своего времени? Там никого не надо убивать, там не надо месить грязный снег в промерзшей шинелишке, да и ложиться спать с голодным брюхом тоже не требуется. Неужели ты там мог переменить меньше, чем здесь?» – «Когда я сюда отправлялся, я знал, где нажать, чтобы само время переменилось» – «Нажал?» – «Нет. Но так уж вышло. Это не моя вина» – «Не твоя?» – «Ну… все неоднозначно» – «Тебе не приходила в голову следующая мысль: невидимые нити, управляющие судьбами стран и людей, слишком сложны для человеческого понимания? Помнишь того священника из Орла? Помнишь. Ведь он из головы у тебя не выходит…»
Тут мои мысли оборвал станичный кобель, задавший пару нелицеприятных вопросов заливистым брехом.
– Ладно, ладно! До меня тебе дела нет.
Ох, и зря я с ним заговорил. Кобель ответил в три горла с большим загибом и подхрипыванием в начале каждой трели. Ему ответила соседская псина, а ей – смежница через забор, потом всё трио перекрыл громовой бас откуда-то с околицы. На миг собеседницы мои поджали хвосты – о! о! дракон проснулся! ужас! – и заткнулись, но, видно, натура взяла свое. Секунду спустя объединенный хор имени безымянной станицы рвал утреннюю тишь добрым десятком глоток.
Тьфу ты… Я попытался сосредоточиться.
Что ж мне сказать им? «Возьмите, Христа ради». Вроде, лучше.
А это еще кто? Алферьев? Уже расстрелял? Не-ет, он, вроде, не любитель по живым мишеням палить…
И точно, навстречу мне шел ротный, а вместе с ним красноармеец в богатырке. Поравнявшись со мной, капитан представил спутника:
– Вот, Денисов, твой новый боевой товарищ. Яков Крупин, прошу любить и жаловать. Сначала его мобилизовал некто Троцкий, а теперь мобилизую я. Во второй взвод.
– А… остальные?
Алферьев, закуривая на ходу, ответил:
– Замерзли все.
С минуту я молча шел вместе с ними, не зная, что и сказать. Потом задал вопрос, умнее не придумаешь:
– Ты откуда, Крупин?
– С-с-с-с Костромы, – едва расклинил он свежезамороженные челюсти.
Я молча сунул ему кусок сахара. Крупин тут же положил его в рот и принялся разгрызать крепкими молодыми зубами. Слезы текли у него из глаз, но он не переставал грызть. Никакая сила в мире, наверное, не заставила бы Крупина перестать грызть…
Мы почти не пользовались уставными словечками, обращаясь к взводным и ротным начальникам. «Ваше благородие» звучало только при командирах высоких чинов. «Господин поручик», «господин прапорщик» – в порядке вещей. Но сегодня не тот случай.
– Денис… Владимирович… извините… я… я… очень вам благодарен…
– О чем это ты, стрелок?
– Вы… один… за всех нас… я не знаю, как сказать…
Алферьев посмотрел на меня удивленно. Потом начал понимать.
– Не знаю, Денисов… – с неожиданной грустью произнес он, – Думаю, надо было… надо было еще ночью… Просто я совсем лишился сил.
Душа моя наполнилась любовью к этому человеку.
Третья декада декабря 1919 года, донская степь, разные станицы
…подняли в несусветную рань какого беса пробирает до костей куда почему назад мы же двигались в другом направлении зачем нам прямо красным в пасть намечается большое оборонительное сражение но здесь никого кроме нас нет одна рота отстал артвзвод сгинут потерять два орудия торопиться на подводах…
Храш-ш-ш!
Епифаньев, довольно хохоча, растирает мне лицо снегом. Инстинктивно отталкиваю его:
– С ума сошел?
– Э! Надоело ж подбирать за тобой винтовку, Илья Муромец. Все никак силушка твоя не проснется.
Тут я очнулся. Точно, мы едем на подводах в сторону, откуда стоило бы ожидать прихода вражеской конной лавы.
Епифаньев, быстрым шагом идущий за подводой, протягивает мне трехлинейку.
– Почистить надо будет, вся изгваздалась. Отсядь, я запрыгну.
Ерзаю задницей по тонкому слою прелого сена, Епифаньев усаживается рядом. Евсеичев и Никифоров дремлют рядышком, прислонившись друг к другу шалашиком. Рядом с возчиком – Вайскопф.
– Долго ли я тут клевал носом?
– Чепуха. Только винтовочку пристроил неудачно, все время роняешь.
Впереди и сзади подводы. Старенькие казаки, поднятые ни свет ни заря, оторванные от хозяйства, нещадно костерят лошадей. Мобилизация не тронула седобородых донцов – не тот возраст, но от подводной повинности не спрячешься. Еще не рассвело. Впереди и повсюду лежит серый снег, наверху – серое небо, а под санными полозьями… нет, вовсе не снег, а растоптанное грязное снеживо.
Наши поголовно молчат. Кажется, половина из них спит с закрытыми глазами, а половина – с открытыми. Никто не волнуется по поводу предстоящего боя. Я и сам не испытываю ни малейшего волнения. Потом, когда пули начнут петь птичьими голосами над самым ухом, в меня, наверное, опять войдет трепет, но это произойдет потом, потом…
– Я чего-то не понимаю, Андрюха, или мы совсем перестали бояться смерти?
– А?
– Я говорю, мы совсем не боимся смерти. Красные на носу, сейчас драться будем, а вся рота – в сон.
– Ты что это, собрался затеять серьезный разговор? Да?
– Ну…
– Серьезные разговоры разговаривать потом будем, если живы останемся. Сейчас мысли должны быть… лехше. Как тебе объяснить? Курил ты когда-нибудь табак Стамболи?
– Нет. Ты знаешь, я прежде вообще не курил, начал совсем недавно.
– А я не приглядывался.
Мне оставалось пожать плечами. Не приглядывался и не приглядывался, ладно…
Он продолжил:
– Тогда поверь на слово: отличный табак. Душистый, в меру крепкий, аромат у него с такими… с переливами… а! тебе-то не понять. Табак – как вся жизнь… глыбкий и разнообразный… тьфу! нет, тебе точно не понять. А вот тебе дамская папироска. Легонькая. Один раз я такую пробовал… Ровно помадка. Это очень простая папироска, один-единственный вкус, то есть помадка, конфета…