Ицхокас Мерас - Ничья длится мгновение (сборник)
— Чужое семя и чужой плод… — сказала Рахиль. — Чужое семя, чужой плод. Боже!.. Они позволили нам родить!
Комната кружилась у нее перед глазами. Оконное стекло дрожало, сворачивалось в синеватый цилиндр, и там, в прозрачной синеве, скрючившись, плавал, бултыхался ребенок-неребенок, мейшале-немейшале…
Рахиль протянула руки, не глядя, двумя горстями нащупала тонкую шею и стиснула. Живой сверток захрипел, и Рахиль разжала пальцы. Ей было страшно, ее мутило.
Тогда она выпрямила ноги, положила рядом этот живой комок, накрыла подушкой и навалилась на нее всей грудью, тяжелой, налитой грудью с тугими, набухшими сосками, побуревшими, как спелый плод.
— Чужое семя и чужой плод, Лиза. Ха-ха-ха! Лиза, ты слышишь?
— Слышу! — ответила девушка, восемнадцатилетняя, которая только раз в жизни целовалась.
А потом Рахиль шептала. Тихо-тихо, как многопалый ветерок в занавеске, как легкое перышко, самый нежный лебяжий пух.
— Давид, ты слышишь меня?
— Я слышу, Рахиль.
— Ты не хотел сына, правда, Давид?
— Я не хотел, Рахиль.
— Такого ты не хотел, я знаю.
— Да, не хотел.
— Постой… Погоди, Давид… А вдруг это настоящий?! Вдруг это наш, Давид? Ты молчишь… Хорошо, молчи. Ты видишь, я еще крепче давлю на подушку. Видишь?
— Да, вижу.
— Я знаю, ты доволен.
— Да.
— Ты еще придешь когда-нибудь, скажи?
Тишина…
— Давид! Приходи… Приди, Давид!..
Многопалый ветер теребил занавеску и мерно постукивал крючком оконной рамы.
Глава пятая
Ход тринадцатый
1
Шогер принял жертву.
Он знал, что Исаак волнуется, и ему было приятно, смахнув с доски эту пешку, чувствовать себя более уверенно и ждать, когда противник сдастся.
Сегодня его день.
Сегодня он должен одержать двойную победу: выиграть партию и не проиграть партнера.
Вокруг немым кольцом стояла толпа, которой было суждено ощутить эту победу на своей шкуре.
Такой партии, как сегодня, еще не было.
— Ты знаешь, почему действительно невозможно, чтобы ты сидел в моем кресле, а я — на твоей табуретке?
Исаак не ответил.
— Если не знаешь, могу сказать. Шахматные фигуры — сухие деревяшки, но чем-то похожи на людей. Есть только один король, второй должен сдаться. Мы, арийцы, — короли, которые побеждают. Мне очень жаль, что ты из тех, кому суждено проиграть.
Исаак молчал.
— Понятно? Это азбучная истина, и поэтому каждый из нас сидит на своем месте. Ты — на табуретке, я — в кресле. Иначе и быть не может.
«Я не слышу, я не желаю слышать, что он там болтает. Пусть разглагольствует — знает ведь, что никто не смеет возразить.
Он — король…
Его слово — закон.
Мое дело — шахматы.
Плохо, что я не имею права ни выиграть, ни проиграть, ничья… Бывает ли она вообще? Вскочить бы, смахнуть фигуры и убежать отсюда на широкий цветущий луг…»
2
В гетто нет цветов. Цветы запрещены. Приносить их тоже нельзя. Запрещено.
Почему цветы под запретом?
Этого я никак не могу понять. Будь я самым последним негодяем, я бы и то не запрещал сажать цветы. Люди мигом отыщут семена, найдут клубни. Долго ли раскопать тротуар под окошком, очистить двор от камней… И закивают тяжелыми головками яркие пионы, стройные лилии, будут терпко пахнуть тонконожки-настурции. Много-много цветов, будто рассыпанных щедрой рукой.
Если б даже я был самым последним негодяем и запретил цветы, я бы все-таки не запрещал приносить их с полей и лугов, когда люди возвращаются из рабочего лагеря. Колонны шагают по городу, усталые, но не видно опущенных голов. Над колоннами сплошь цветы, множество букетов, и можно подумать, что людей вовсе нет. Просто вышли погулять цветы. Торопиться им некуда, могут двигаться медленно, не спеша. Еще только пять часов, и до шести они наверняка успеют в гетто.
Насчет оружия все ясно. Об этом можно не говорить.
Я понимаю, почему запрещено приносить в гетто продукты. Шогер хочет, чтобы мы голодали.
Понимаю, почему не разрешается приносить одежду. Они хотят, чтобы мы ходили в рванье, чтобы нам было холодно.
Но почему Шогер запретил цветы?
Этого я не могу понять.
Цветок. Хрупкий стебель, яркая чашечка.
Кто может запретить цветы?
Мы с Эстер сидим на своем дворе. Я — на бревне, она — на деревянном ящике. Мы смотрим в глаза друг другу и молчим. Эстер нагибается, выискивает пробившуюся меж камней зелень. Она выбирает одну травинку и, нашептывая что-то, обрывает крошечные веточки. Листьев мало, поэтому Эстер не спешит. Острыми ногтями аккуратно отщипнет листик, подержит его на ладони, потом отпустит. И он летит, порхает малой птичкой.
Я знаю, что нужно Эстер.
Эстер нужна ромашка. Эстер хочется держать в руках этот полевой цветок, отрывать его белые лепестки и шептать что-то так, чтобы я не слышал.
Она работает здесь же, в гетто, помогает родителям — она санитарка. Эстер давно не была в полях и, наверно, забыла, как выглядят цветы. Но все равно ей хочется держать в руках ромашку. Я знаю. Она сама сегодня белая, как ромашка.
— Не смотри на меня, — говорит Эстер. — Я бледная, да? Ничего, поправлюсь. Папа делал операцию мальчику. Обычно все дают кровь, ничего особенного. А сегодня понадобилась моя группа, и отец позвал меня. Он говорит, что нельзя брать так много крови сразу, но ведь я здоровая, со мной ничего не будет. Мальчик был совсем плох, а теперь он наверняка поправится.
Она смотрит на меня, но я молчу, ничего не говорю.
— Тебе не нравится, что я такая бледная? Да? Ты сердишься?
— Что ты? Как я могу сердиться, если твоя кровь понадобилась этому мальчику.
Я закрываю глаза, и мои мысли уже далеко отсюда. Мне кажется, будто мы с ней идем, идем куда-то по высокой траве и выходим на широкий луг. Эстер сидит, упершись руками в землю, а я бегаю по лугу и собираю цветы. Их много-много. Белые, желтые, розовые, синие; одни цветы нежно пахнут, другие позванивают своими колокольчиками. Я нарвал уже полную охапку, а мне все мало.
— Шимек!
Так зовет меня Бузя.
— Иду! — говорю я.
— Довольно! Шимек!
— Еще два, еще один — и довольно.
— Хватит… Пусть растут… Они такие красивые…
— Ладно, хватит.
Тут я слышу:
— Изя…
Я открываю глаза. Вижу наш двор, мощенный булыжником. Я сижу на бревне, а Эстер — на деревянном ящике.
Мы возвращаемся с работы. Скоро покажутся ворота гетто, и сердце стучит неровно. То забьется часто-часто, то остановится, потом стукнет раз и опять замрет.
У меня за пазухой цветы.
Я попросил часового, и он разрешил мне подойти к лугу, а луг весь пестрел ромашками, похожий на зеленую скатерть в белых пятнах с желтыми крапинками. Я рвал их горстями, вместе с травой. Мне казалось, я унесу весь луг. Потом спохватился, что луг унести нельзя. И почти все бросил. Бросать было жалко, но я мог оставить только маленький букетик, поэтому он должен быть очень красивым, из самых отборных ромашек.
Мы возвращаемся домой. Вот уже видны ворота гетто, и мое сердце стучит неровно: то вдруг забьется часто-часто, то остановится, потом стукнет раз и опять замрет.
Мужчины разозлились, увидев мои цветы. Я знаю, в другой раз никто бы и слова не сказал. Но сегодня они правы. Сегодня в гетто несут немецкий автомат, который удалось украсть на складе, где мы работаем. Два дня разбирали автомат на части и прятали. Что могли разобрать — разобрали, что не смогли — сломали. Ничего, в гетто есть слесаря, починят. Сегодня мужчины распределили все это между собой и несут в гетто.
Я знаю, почему они злые. Если я попадусь с цветами, немцы могут устроить такой обыск, что найдут у кого-нибудь деталь автомата.
Я так просил! Я не мог иначе. И они умолкли, больше ничего не говорили, только поставили меня в самый конец колонны.
Мы уже в воротах.
Сердце замерло.
У ворот сам Шогер.
Мне холодно. Мне кажется, что его глаза, острые, как иглы, проникают сквозь куртку, впиваются в хрупкие ромашки. И я, не выдержав, подымаю руки к груди, заслоняю цветы.
Колонна уже в гетто, все прошли, а Шогер смотрит на меня и подмигивает.
— Ну, сеньор Капабланка? — спрашивает Шогер и принимается обыскивать меня.
Он распахивает мою куртку, вытаскивает рубашку из-под ремня — и на землю сыплются цветы.
— О! Хо-хо! — удивляется Шогер. — Так много? Куда тебе столько?
Я молчу.
— На первый раз достаточно пяти, — кивает Шогер Яшке Филеру.
Цветы он пинком вышвыривает за ворота.
А мне говорит:
— Сам понимаешь… Ты мой партнер и все такое прочее. Однако закон есть закон. Ничего не поделаешь, не имею права.