Ицхокас Мерас - Ничья длится мгновение (сборник)
— Ком хир, ком хир, кляйне юдин, — сказал немец.
Он схватил ее за руку и поволок в сарай.
Эстер кричала, звала на помощь.
Янек искал, чем бы ударить немца, но ничего такого не было под рукой. Тогда он бросился на кухню, схватил топор. Но Мейка уже вошел в сарай. Вошел без ничего, с голыми руками, стиснув кулаки. Он хотел задушить немца. Он сам не знал, что он хотел сделать.
Когда Янек выбежал с топором, он услышал три выстрела. Немец вытолкал из сарая тело Мейки.
Янек был осмотрительнее.
Он обошел кругом.
Он шел осторожно, на цыпочках.
Немец у самой двери, тут же, на пороге, повалил Эстер и срывал с нее платье. Одной рукой зажал ей рот, а другой стягивал одежду. Он сидел на ногах Эстер, откинувшись назад.
Немец сидел очень удобно. Янек взмахнул топором и со всей силой ударил немца по черепу.
Я молчу.
Что я могу сказать?
Мне хочется крикнуть: «Эстер, Бузя моя!» Но говорить сейчас невозможно. Надо молчать.
— В тот день… — говорит Янек.
Мы идем дальше. Янек и я. Круглого камешка уже нет. И хорошо. Это вовсе не мячик, и мы не футболисты. Ни я, ни Янек не стоим на воротах. И он не рвется к моим, а я — к его воротам. Нет никаких ворот.
— В тот день ты вместе со всеми пошел в гетто, — говорю я.
— Да, — говорит Янек, — я пошел. Я не мог бросить Эстер одну, не мог оставить ее отца и мать. И Мейку. Я не мог его бросить. Я хотел, чтобы Мейка был там же, где все. Я хотел, чтобы он всегда был со мной. Видишь, что было в тот день.
Лоб его по-прежнему серый, скулы обтянуты.
Я не хочу, чтобы лоб у Янека был серый и зубы скрипели.
Я должен что-то сказать ему, но не нахожу слов.
— Ты большой человек, Янек, — наконец удается мне выговорить.
Но он даже не улыбнулся. Я думаю о том, что Янек не обязан жить в гетто. Он мог бы быть свободным. Мог бы ходить по всем улицам города, даже по тротуару, мог бы получить документы на свое имя. Он мог бы пойти за город, в лес. Мог бы выйти в поле, на большой широкий луг. Сидеть посреди луга на мягкой травке, собирать цветы, а потом лежать на спине и смотреть в небо. Небо синее-синее, с белыми облаками-лодками. А кругом пахнет трава, и все вокруг…
Я тихонько трогаю звезду, пришитую на груди у Янека. Все уголки пригнаны крепко, по инструкции. А материал обычный, только желтого цвета. Из такой материи можно сделать косынку, можно сшить рубашку или еще что-нибудь…
Янек смотрит на меня своими глубокими глазами. Смотрит рассудительно, как старик.
— Ты чудак… — говорит мне Янек. — Ты большой шахматист… — говорит Янек спустя минуту. — Но ты еще многого не знаешь… — продолжает он и улыбается.
Я только слушаю и смотрю на него во все глаза.
— Ты думаешь, что гетто — только в гетто, — говорит мне Янек. — Напрасно ты так думаешь, Изя. Там, дальше, — тоже гетто. Только и разница, что наше гетто огорожено, а там — без ограды.
Я снова хочу сказать: «Ты большой человек, Янек».
Но я молчу.
Мы оба молчим.
Мы идем и идем.
Я сам не знаю куда.
Янек опять заводит разговор.
— Нам надо поговорить, Изя, — начинает он.
Этого я уже совсем не понимаю.
— Мы же поговорили, — отвечаю я. — Что еще ты хочешь сказать?
— Я ничего не сказал еще, Изя. Видишь…
Снова «видишь». В который раз за этот вечер?
— Видишь… — говорит Янек и опускает глаза. — Я хотел бы тебе сказать… Я хочу попросить тебя… Ты не обидишь Эстер? Мейки нет, и я теперь ее брат.
Я не знаю, что ответить. Я словно онемел.
— Я за нее жизнь могу отдать, — говорит Янек. — Ты не обижай ее, Изя. Она… такая… сам знаешь…
Что с ним? Зачем он говорит мне это? Я мог бы сказать ему, что я — Шимек, а Эстер — Бузя. Мы с ней Шимек и Бузя. Разве Шимек может обидеть Бузю?
Я мог бы это сказать, но говорю совсем другое:
— Я мог бы и обидеться, Янек. Я мог бы даже подраться с тобой, если б ты не был ее братом. Как ты можешь такое думать? Тебе не стыдно, Янек?
Он еще ниже опускает глаза, нагибает голову.
И широко, по-детски широко улыбается.
Потом Янек вскидывает голову. Он не смотрит на меня, но я вижу, как вздрагивают его ресницы — он жмурится, словно в чем-то виноват, и хочет просить у меня прощения.
— Конечно, — говорит Янек. — Я давно знал, что ты хороший друг и не сделаешь ничего плохого. Но все-таки я должен был поговорить с тобой. Правда, Изя? Ведь мы должны были поговорить, да?
— Поговорить надо было, — подтверждаю я.
— Видишь…
Так говорит Янек.
— Ладно, — говорю я. — Побегу. Мне надо торопиться.
— Беги, — говорит он.
— Правда, мне очень нужно.
— Беги, беги.
— Увидимся завтра.
— Ладно, завтра. Беги, беги. Она уже там, дожидается тебя. Я знаю… беги, беги.
Янек смотрит на меня глубокими синими глазами. Он расстроен? Нет, не может быть. Мне только кажется. Он ведь знает, что я никогда не обижу его сестру.
«Бузя!..» — мысленно кричу я и бегу.
Я тороплюсь, я очень спешу.
Мне действительно надо очень, очень спешить.
Глава четвертая
Ход двенадцатый
1
«Я должен сделать ничью», — думал Исаак.
Шогер придвинул кресло, облокотился на столик поудобней и сцепил пальцы.
Ход был не его.
— Послушай, — сказал он и снова прищурился, как перед началом игры. — Ты абсолютно не волнуешься?
Исаак не ответил.
— Все же я не думаю, чтобы человек сохранял спокойствие в такой игре, где можно проиграть самого себя.
Исаак молчал.
— Ты заставляешь меня осторожничать. Представь себе, что я зевну и ты ненароком влепишь мне мат. Понимаешь, чем это грозит?
«Он мешает мне думать, но я все вижу… Если пожертвовать пешку, мой конь выйдет в центр и будет стоять как вкопанный, его уж не выкуришь оттуда. Пока что я играю неплохо… Надо свести вничью…» Шогер понизил голос и заговорил тихо, почти шепотом:
— Что было бы, если б я сидел на твоем месте, а ты — в этом кресле… Признаться, я бы изрядно поволновался. О! Боже мой… К счастью, такого быть не может. Не правда ли?
«Да, такого не может быть, но я должен думать не об этом. Надо все забыть. Почему я не могу забыть обо всем на свете? Потому что Шогер сидит в своем кресле и думает, что ему принадлежит мир? Весь мир — его? И он, Шогер, волен делать с миром все, что взбредет ему в голову?»
2
— Я родил дочь Рахиль, — сказал Авраам Липман.
3
Окно палаты было распахнуто. Легкий ветерок шмыгнул сквозь марлевую занавеску, обежал всю комнату, торопливо ощупал койки и прохладными своими пальцами коснулся горячего лба Рахили.
Хорошо, когда душным летним полднем проникает в палату легкий ветер, разгоняя застоявшийся запах эфира и освежая женщину, которая родила пять дней назад.
Мальчик был ненасытен. Он высосал одну грудь, тугую, полную, и ему было мало. Рахиль вынула вторую и сунула ему в рот набухший сосок, побуревший, сочный, как спелый плод. Ребенок стиснул грудь и зажмурил узкие серые глазки. Он жевал торопливо, больно, как бы прикусывая маленькими тупыми щипчиками, но Рахиль не застонала, не вздрогнула.
У него было морщинистое, как у старика, личико, узкий носик, а волосы и ресницы — белые. Они казались седыми на розовой коже.
Рахиль зажмурилась. Ей хотелось, чтобы прошел уже месяц или два, чтобы можно было высвободить руки сына, чтобы эти руки сами искали материнскую грудь и сжимали бы, и ходили по ней крохотными розовыми пальчиками.
«Не важно, что болтают люди, они ничего не знают, — думала Рахиль. — Не важно, что волосы у него длинные и светлые, а у меня и Давида — черные как смоль».
Она нагнулась, мягко коснулась губами маленького морщинистого лобика. Синяя жилка на виске младенца быстро вздрагивала, билась, словно куда-то спеша.
«Моя плоть и кровь, — думала Рахиль. — Придет время, кончится война, мы будем жить и вырастим сына. Сын! Моего сына они не тронут. Его никто не смеет тронуть. Они сами разрешили родить, его не тронут».
— Давид, Давид? — шептала Рахиль. — Ты хотел сына, правда?
— Да, Рахиль, я хотел сына.
— Ты хотел, чтобы в мире остался человек, который будет носить твое имя?
— Нет, Рахиль.
— Ты хотел сына, потому что твой отец имел сына? Потому что отец твоего отца имел сына и отец его отца тоже?
— Нет, Рахиль.
— Я знаю, Давид, дочь тянется больше к матери, а сын — к отцу. Ты хотел, чтобы наш ребенок был ближе тебе?
Тишина…
— Почему же ты хотел сына, Давид? Потому что нашего Мейшале увезли в Понары?
Тишина…
— Скажи, Давид, а то уж я и сама не знаю почему. Хоть я тоже хотела сына. Говори, Давид.
— Я хотел, чтобы у нас был сын от нашей любви. Мы ведь так любили друг друга, Рахиль, и должен был родиться сын. Неужели ты не понимаешь?