Дмитрий Володихин - Доброволец
– Ну ты, брат, дал жару! Хозяина с его ж избы хотел выбросить! Мне вмазал, не скупясь!
– Извини.
– Раз извиню. На другой получишь у меня…
– Давай, не скрипи! Отсыпь махры, надо бы мне успокоить нервы.
– Надо бы тебе сковородой по лбу для пущего понимания… – ворчал Епифаньев, доставая кисет. – Своей-то махры нетути? Табакур-скоропальщик?
Я смотрел на него виновато. Нетути, нетути. Дни пошли холодные, не покуришь – не согреешься. Вот и смолю без конца.
– На-ка, отсыпь, только не балуй.
Я отсыпал умеренно. Закинул винтовку на плечо. Пока наворачивал самокрутку, рассыпал половину – пальцы у меня, оказывается, дрожали… Епифаньев невесело глядел на пустую трату его добра, но слова лишнего не вымолвил. Понимал, как меня разобрало.
Курево потянуло нежные щупальца мне в легкие. Хор-рошо… Сейчас. Минуточку. Секундочку. Подожди, белый свет, чуть-чуть, покой входит в меня…
– Руку ломит. И кровит мерзавка… – пожаловался Епифаньев, держась за локоть.
Я вынул из вещевого мешка тетрадку со стихами Аннинского, доселе сберегаемую с большой строгостью. Вырвал оттуда листочков десять и протянул Епифаньеву.
– На-ка. Промокни. Перевязать тебя надо, только нечем.
…Ну, хорошо. Плохи они. Не благодарят тебя. Даже кормить не хотят. Но сюда-то ты влез по собственной воле. Зачем? Ради чего? Скажи сам себе по совести. Приключений искал? Спасти хотел их всех? Или сам толком не знал, просто позвала тебя непонятно какая сила? Если по совести, то к правде ближе всего третье. Но теперь ты в деле, теперь ты здесь по самые уши. И скажи, опять же по правде и по совести, чего больше хочешь: удрать отсюда или попробовать вложиться в исход гражданской хотя бы одним своим штыком? По правде – так лучше бы удрать. Никаких сил нет, терпеть все это! А по совести – надо остаться. И силы найдутся. Человек – тварь семижильная. Вроде бы устал до смерти, а еще пройдет шесть раз по столько же… Теперь последний вопрос, доброволец: чего ты хочешь от обычных южнорусских мужиков? Уважения к драгоценной твоей персоне? Благодарности? Пусть бы на руках тебя поносили часок-другой? Или ты сам понимаешь, до какой степени непрошено твое благодетельство, а стало быть, и непонятно?
Не ведают, что творят.
Сам-то всё ведаешь про себя?..
– Пойдем-ка в дом, Денисов. Холодает.
…На столе стоял самогон, в деревенской плетенке братались ломти хлеба, а по соседству вареные вкрутую яйца пузырились в простой глиняной плошке. Хозяин спрятался на печь и диковато посматривал оттуда на пиршество. Я сделал вид, что не замечаю его: так, наверное, будет ему спокойнее. Хозяйка села с нашими за стол. Я поклонился ей.
– Не вините меня. Бес попутал.
Карголомский, не глядя на мою рожу, добавил:
– У нас был долгий и трудный переход. Солдаты устали… – будто усталость не касалась его, офицера.
Хозяйка придала было лицу выражение суровости, но губы у нее затряслись, и она ответила с жалобным всхлипом:
– Не обижайте ж нас, красные забидели вконец.
Через пять минут стол опустел. Мы легли спать, не раздеваясь, не снимая сапог.
Мы спали часа три. Возможно, меньше. А потом пришел приказ: ускоренным маршем двигаться к селу Никольское.
Сапожные каблуки вновь глухо ударили в грязную наледь, гневно руша ее подковками. Та в ответ недобро поскрипывала и ставила подножки.
Нежданно-негаданно взвыл Евсеичев. Он заговорил, ни к кому особенно не обращаясь и не сбавляя темпа ходьбы:
– Нормальные люди в такую погоду не воюют. Нормальные люди в такую погоду даже пса на двор не выпустят. Нормальные люди…
– Да цыть ты, окаянный! Без тебя тошно! – попытался приструнить его Андрюха. Не тут-то было. Евсеичев, глядя в темное небо, принялся укорять его в полный голос:
– Ну что? Чего ты от нас хочешь? Замаять до утраты боеспособности?
Алферьев ему:
– А ну-ка отставить!
– Слушаю…
* * *В ту же ночь мы проходили брошенную усадьбу, по неведомой причуде судьбы еще не разграбленную мужиками. Может быть, не успели, – ударники добрались и встали на постой раньше. Кажется, корниловская пехота должна была топать весь остаток ночи в какое-то – память хитро ухмыляется – село. Где обоз? Где артиллерия? Где остальная дивизия? Где, редька в меду, остальные батальоны полка? Куда мы прибрели? Видят ли, вглядываясь в карту, наши офицеры, где мы остановились? Или не рожна они не видят? Кто дал команду остановиться? Командир батальона? Одной из рот? Взводный? Или сами ударники встали, и никакая сила не могла подтолкнуть их для продолжения марша?
Тридцать верст до Пересухи. Пятнадцать верст после нее. Мы не железо.
Кажется, никого не волновали эти вопросы. Все падали с ног. Я падал с ног. Может быть, Господь, видя наши мучения, решил не морить нас досмерти, и легоньким движением перста подвинул усадьбу с ее коренного места поближе к нашему скорбному шествию.
Мы с Евсеичевым устроились на барской постели с балдахином. Четверть часа спустя нас разбудил Епифаньев, забравшийся на наше ложе третьим. Многозначительно улыбаясь, он сообщил:
– Добра-то пооставлено!
И показал нам трость, инкрустированную в верхней части серебром и бирюзой, да еще две низки крупного жемчуга.
– Брось, не мародерствуй! – строго сдвинул брови Евсеичев.
Епифаньев подумал-подумал и оставил трость, а бусы сунул в карман гимнастерки. Андрюша было зашипел на него, но Епифаньев не обратил на это внимания и через минуту уже спал сном праведника.
Спустя неделю все мы кушали хлеб, молоко и сало, выданные нам мужичками. Было их семеро, по виду – одна семья и вся бандитская. И Евсеичев, провожая взглядом уплывающие бусы, сделал Епифаньеву строгий выговор:
– Ты совсем не торговался! Разве так поступают? Никакой воли!
На что Епифаньев ответил с полнейшим равнодушием:
– Вот когда станешь генералом, тогда и будешь цук наводить…
Но это случится через неделю, когда все станет намного хуже, когда голод как следует вцепится нам в потроха. А тогда, в брошенной хозяевами усадьбе, мы еще не знали настоящего голода, мы всего лишь понимали, что такое «скудный паек» и «тощая благодарность местного населения».
В брошенной хозяевами усадьбе мы пробыли часа полтора. А затем к нам прибыл поручик Левитов, временно принявший полк под команду. Он поднял ударников с ночлега, построил во дворе, у фасада барского дома, и сообщил: есаул Милеев отстранен штабом дивизии, поскольку боеспособность 3-го Корниловского упала до ничтожной величины. Он, поручик Левитов, не понимает, какого гонобобеля мы завалились спать, не заняв оборонительных рубежей согласно приказа. Он, поручик Левитов не потерпит разгильдяйства в боевой части. Какого приказа? Ах, до вас еще и приказ не довели? Бедлам-с! Бардак-с! Пер-рвый батальон в деревню Гнилая Плота, втор-рой, тр-ретий и четвер-ртый батальоны в село Никольское – шэго-о-о-ом… арш!
Ночь с 5 на 6 ноября 1919 года, село Никольское
«Красному командиру или комиссару той воинской части, которая займет село Никольское после нашего отступления.
На улице темень, хоть выколи глаз. Крупный дождь сыплет холодную крупу в черный бульон луж. Меловой перчик луны изгибается и дробится в густом наваре туч. То он есть, то нет его. В маленькой хатенке валяются вповалку ударники – пятнадцать или двадцать человек. Крыса преодолевает бескрайние пространства горницы как пехотинец под пулеметным огнем – короткими перебежками, от сапога к сапогу. Никто не трогает ее, никто даже не шикает. Дерево и, кажется, сам воздух напитаны ароматом свежеиспеченного хлеба… но хлеб тут не пекут вот уже много дней, хлеба тут нет. А если и спрятана по тайным ямам малая толика съестного, то никакой пыткой не вырвать о ней правды ни красным, ни белым: мы уйдем, а деревенские останутся, и ежели они отдадут зерно, то зима прикончит их в два счета. Впрочем, говорят, красным продотрядовцам удавалось выбить пшеницу даже из фонарного столба.
Фантомный запах хлеба мешается с запахом ружейного масла.
От голода сводит скулы.
У окна сидит на большом деревянном ларе Алферьев. Лампа-керосинка, висящая на крюке над головой взводного, поливает его тенью стол, чернильницу и листок бумаги. Поручик вполголоса читает послание.
Мы вынуждены оставить здесь наших раненых. Нам нечем их кормить, врачей с нами также нет. Полагаем, превратности нашего отхода по такой погоде непременно убьют их.
Мы надеемся на то, что в рядах вражеской армии есть русские люди, способные проявить благородство.
– Не стоит. Про «русских людей». – Мягко поправляет его Карголомский. – Мы не знаем, к кому твоя эпистола попадет в руки.
– «…и ныне дикий… тунгус»?
– Оставь шутки, Мартин.
Вайскопф вполголоса выругался.
– Георгий Васильевич прав… Нам следует избавить жизни десяти человек от возможно большей доли риска. Это ведь не «тройка, семерка, туз»… – прапорщик Беленький говорит еле слышно, громче он не может. Страшная колотая рана в левом его плече гноится и воняет. Сам он сидит на таком же ларе, что и Алферьев, и мне, лежащему рядом, на дощатом полу, удается различить за его сапогами немудрящую крестьянскую роспись – в виде серых разводов. Беленький цедит слова, не открывая глаз: