Синклер Льюис - У нас это невозможно
И смех и аплодисменты были вполне удовлетворительны, но гордые избиратели были разочарованы его тягучей речью, его усталой покорностью и смирением. В душе Дормэса затрепетала надежда: «Может быть, еще и не выберут».
Уиндрии изложил в общих чертах свою, достаточно всем известную программу, причем Дормэс с интересом отметил, что он неправильно цитировал свои собственные цифровые данные из пункта пятого, касающегося ограничения частных состояний.
Затем пошли напыщенные фразы на общие темы – набор слов, в котором воздавалось должное правосудию, свободе, равенству, порядку, процветанию, патриотизму и многим другим благородным, но весьма туманным понятиям.
Дормэсу все это показалось скучным, но затем он и сам не заметил, как стал слушать взволнованно и внимательно.
В напряженности, с которой Уиндрип смотрел на свою аудиторию, медленно переводя взгляд с самого высокого и отдаленного места на самое близкое, было что-то, заставлявшее каждого думать, что он обращается к нему лично, непосредственно и исключительно, что он готов каждого заключить в свое сердце, что он говорит им чистую правду, открывает непререкаемые и грозные факты, которые были от них утаены.
– Говорят, что я стремлюсь к деньгам, к власти! Но да будет вам известно, что я отклонил здесь, в Нью-Йорке, предложения некоторых адвокатских контор, которые дали бы мне в три раза больше денег, чем президентство. А что касается власти… Что же, ведь президент – это слуга всех граждан в стране, и не только порядочных и деликатных людей, но и всяких чудаков, надоедающих телеграммами, телефонными звонками и письмами. И тем не менее это верно, совершенно верно, что я стремлюсь к власти, к величайшей власти, но не для себя, нет, для вас я хочу добиться власти, чтобы с вашего согласия сокрушить евреев-финансистов, поработивших вас, заставляющих вас работать на себя сверх сил, жадных банкиров, – да они и не все евреи, и бесчестных рабочих лидеров, равно как и бесчестных хозяев, а самое главное – тайных шпионов Москвы, которые хотят заставить вас лизать сапоги их самозванных тиранов, управляющих не с любовью и преданностью в сердце, как хочу править я, а с помощью страшной силы кнута, тюрем и пулеметов!
После этого он нарисовал картину демократического рая, когда, разрушив старую политическую машину, каждый самый скромный рабочий станет королем и правителем, когда облеченные властью представители будут выбираться из среды самих же рабочих, причем они не превратятся в бездушных чиновников, как бывало прежде, стоило им только добраться до Вашингтона, а будут постоянно радеть об общественном благе благодаря бдительному надзору окрепшей исполнительной власти.
В первую минуту это прозвучало почти убедительно.
Великолепный актер, Бэз Уиндрип говорил страстно, но не впадал в смешное неистовство. Он не делал излишних жестов; он только, как Джин Дебс, протягивал вперед худой указательный палец, который словно бы проникал в сердце каждого слушателя и притягивал его. Его безумные глаза, большие, пристальные, трагические глаза, волновали и пугали, а его голос, то громовой, то смиренно умоляющий, успокаивал.
Было так ясно, что он честный и милостивый вождь; человек, знакомый с горем и бедой.
Дормэс удивлялся: «Черт подери! Да он совсем не плохой парень, когда увидишь его поближе. И сердечный. У меня такое чувство, как будто я хорошо продел вечер с Баком и Пирфайксом. Что, если Бэз прав? Что, если, несмотря на демагогическую кашу, которой ему приходится кормить этих болванов, он прав, утверждая, что только он, а никак не Троубридж или Рузвельт, может сломить власть собственников? А эти минитмены, эти его сторонники – ох, и гнусная же компания попалась мне тогда на улице! – и все же большинство из них очень милые, хорошие юноши. Когда видишь Бэза и слушаешь его, как-то невольно удивляешься невольно задумываешься!»
Но уже час спустя, очнувшись от транса, Дормэс никак не мог вспомнить, о чем же говорил Уиндрип.
Дормэс был так уверен в успехе Уиндрипа, что во вторник вечером не остался в редакции «Информера» ждать поступления последних известий о выборах. Но если он не стал ждать сведений о выборах, то они все же дошли до него.
После полуночи мимо его дома по грязному снегу торжествующе промаршировала основательно подвыпившая толпа демонстрантов с факелами: они распевали на мотив «Янки Дудль» новые слова, только что написанные миссис Аделаидой Тарр-Гиммич:
Готовьтесь Бэзу дать ответ.Неверные емуВозненавидят белый свет –Мы их швырнем в тюрьму.
Хор
Славься! Славься! Славься, Бэз,Заботливый наш босс!Победа! Нас не поддержалЛишь самый жалкий пес.
Любой ММ получит кнутПредателей стегать.Коль анти-Бэзы удерут,Мы их найдем опять.
Слово «анти-Бэз» пустила в оборот миссис Гиммич, однако, вероятнее всего, его придумал доктор Гектор Макгоблин, и оно должно было получить широкое распространение среди патриотически настроенных дам как термин, выражающий неслыханное вероломство по отношению к государству, за которое следовало немедленно расстреливать. Но это выражение, как и великолепное словечко «Йонки», придуманное Гиммич для солдат экспедиционных войск, не привилось.
Дормэсу и Сисси показалось, что среди одетых по-зимнему участников демонстрации они узнали Шэда Ледью, Араса Дили, многодетного поселенца с горы Террор, торговца мебелью Чарли Бетса и Тони Мольяни, продавца фруктов и самого пылкого проповедника итальянского фашизма в центральном Вермонте.
И хотя при неверном свете факелов ничего нельзя было с достоверностью разглядеть, Дормэсу показалось, что одиноко следовавший за процессией большой автомобиль принадлежал его соседу Фрэнсису Тэзброу.
Наутро в редакции «Информера» Дормэс узнал о сравнительно небольших повреждениях, причиненных торжествующими «норманнами», – они всего-навсего повалили несколько уличных уборных, сорвали и сожгли вывеску Луи Ротенстерна и изрядно поколотили Клиффорда Литтла, часовщика, тщедушного, кудрявого молодого человека, которого Шэд Ледью презирал за то, что он устраивал любительские спектакли и играл на органе в церкви мистера Фока.
В этот вечер Дормэс нашел у себя на крыльце записку – красным мелком на оберточной бумаге было написано:
«Мы тебе пропишем, как следует, Дори, голубчик, если ты не поклонишься в ножки минитменам, Лиге, Шефу и мне.
Друг».
Так Дормэс впервые услышал слово «шеф», как американский вариант «фюрера» или «главы правительства» в применении к мистеру Уиндрипу.
Вскоре слово это было официально узаконено.
Дормэс сжег написанное красным предостережение, не рассказав о нем своим. Но ночью, то и дело просыпаясь, он вспоминал о нем без особого удовольствия.
XIII
И когда придет для меня время удалиться на покой, я построю себе дом с верандой в современном стиле, в каком-нибудь красивом укромном местечке, но не на Комо и не на каком-либо другом знаменитом греческом острове, – уж будьте покойны, – а где-нибудь в уголке Флориды, Калифорнии, Санта-Фе и т. п., и всецело посвящу свои дни чтению классиков: Лонгфелло, Джеймса Уиткомба Райли, лорда Маколея, Генри Ван Дейка, Элберта Хаббарда, Платона, Гайава-ты и т. д. Некоторые из моих друзей смеются надо мной за это, но я всегда культивировал в себе вкус к лучшим образцам литературы. Я унаследовал эту склонность от моей матери, равно как и все то хорошее, что многие по своей доброте ставят мне в заслугу.
«В атаку». Берзелиос Уиндрип.
Как ни готов был Дормэс к избранию Уиндрипа, он воспринял это событие как кончину друга, которую давно и со страхом ждали.
«Что ж?! К черту эту страну, раз она такая. Все годы я работал, никогда я не стремился к тому, чтобы состоять во всех этих комиссиях, советах и благотворительных организациях. Не оказались ли теперь все они в дураках? Я же всегда мечтал укрыться в башне из слоновой кости – или пусть хоть целлулоидной, под слоновую кость, – чтобы прочитать все, что мне за всю жизнь не удалось прочесть».
Так думал Дормэс в конце ноября.
И он действительно попробовал это сделать и несколько дней наслаждался чтением, никого не видя, кроме своей семьи, Лоринды, Бака Титуса и отца Пирфайкса. Впрочем, все те «классики», до которых он никак не мог раньше добраться, не привели его в особый восторг; главным образом его увлекли знакомые с юности вещи: «Айвенго», «Гекльберри Финн», «Сон в летнюю ночь», «Буря», «L'Allegro», «Моби Дик», «Земной Рай», «Канун святой Агнесы», «Королевские идиллии», многие вещи Суинберна, «Гордость и предрассудки», «Верую» Медичи и «Ярмарка тщеславия».
В своем недостаточно критическом почитании всякой книги, о которой ему приходилось слышать до тридцатилетнего возраста, он, пожалуй, не слишком отличался от вновь избранного президента Уиндрипа… Все американцы, чьи предки в течение двух-трех поколений жили в этой стране, не так уж резко отличаются друг от друга.