Александр Солженицын - Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 2
В полк-то в полк, но ещё ж и оставались дни.
В полк-то в полк, но весь приезд Ярика в Ростов, ещё сбитый этой перемутной революцией, оказался так неудачен в своём собственном. Обманули родные камни, затосковал. Надо было как-то иначе ехать.
А задумал теперь: на обратной дороге – да заехать в Москву. Московские места – тоже свои, три года военного училища. И тоже – воспоминаний.
Потому ли что смерть всегда впереди – старое родное всё хочется и хочется видеть.
Да ведь и Ксана там, печенежка.
Вдруг представил себе белозубую эту печенежку с мягкими плечами – и сердце забилось.
Забилось по-новому. Но не выдал никому.
440
Довольно было Саше только раз появиться в Таврическом дворце, спросить, кто тут вызывал «офицеров-социалистов», – и всё разъяснилось. Его отвели к лейтенанту Филипповскому, моряку, который сразу и узнал его:
– Да где же вы были? Куда ж вы пропали?
И Саша с удивлением узнал, что он – совсем не песчинка, затерянная в Петрограде, но вполне замеченный важными людьми человек. Прежде всего он – «офицер революции 27 февраля», их таких перечесть на пальцах, и Филипповский не забыл, что он брал Мариинский дворец. Затем он, как сам себя теперь заявлял, «офицер-социалист», что тоже было большой редкостью, всего малая кучка была и таких. И так он здесь был нужен почти позарез – и промахом его было, что он ушёл из Таврического и несколько дней тут не показывался.
Ошибкой было, что он влип в этот комиссариат Петербургской стороны и погрузился там в смену караулов, спасение складов, разнятие драк, ловлю грабителей, самовольно обыскивающих, – а теперь бы предстояло убирать опрокинутые столбы, фонари, помогать трамваю. Дело его было, конечно, не там (вчера же сходил и уволился) – а вот здесь.
Много, много тысяч офицеров красовалось в России – заносчивых, надменных, грубых, глупых, грозных, но много ли среди них социалистов? Сейчас эта гордая масса (в которой Саша задыхался несколько лет) сотрясена, сбилась как стадо, угодничает, притворяется перед восставшим народом, подписывает униженные документы – но естественно, что солдатская масса не верит ей – и права! Разве это старое офицерьё может существовать без царя? Им нужна палка, и непременно из Успенского собора, чтоб удары крепче и царская ласка теплей.
Однако армия не может обходиться без офицеров – и с кого же первых натягивать это революционное офицерство, если не с социалистов? Подобно тому как юристы-социалисты призваны в новые мировые суды – так офицеры-социалисты должны сплотить искреннее революционное офицерство. Кадровое будет сейчас тесниться и даже сметаться с пути – а вверх взлетать будут даже из рядовых, как во всякую революцию, как в Великую Французскую простые конюхи становились генералами.
Всё это объяснил ему Филипповский, – и Саша радостно впитал, принял – и к действию. Ни «офицеров революции 27 февраля», ни офицеров-социалистов (каким оказался тут и прапорщик Знаменский, начальник караула бывших министров) не оказалось достаточно для заметных действий. Но вот была цель: расколоть офицерство, и ото всей его тёмной, монархической, затаённо-враждебной массы – отделить хотя бы тех, кто сознательно стоит за республику, и готов заявить об этом вслух. Заявивши вслух – они уже и отколоты от остальных, а те, оставшиеся, почувствуют себя за обречённой чертой.
Итак, что ж? – «Союз офицеров-республиканцев», гласный. Но если просто так объявить запись – сейчас попрёт и всякая скрытая монархическая сволочь, приспособиться к новым обстоятельствам.
А сделать вот как: члены-учредители – только офицеры революции 27 февраля, и никто больше. Для всех остальных вступающих – мало признавать республиканскую программу, но надо представить рекомендацию двух уже состоящих членов Союза. А желательно – и референцию нижних чинов той части, где он служит.
И – завертелось дело! Во многом упало на Сашу: составлять обращение, отдавать его в газеты, сходить раза два в Дом Армии и Флота, наконец – собрать, это уже сегодня, общее собрание членов и принять общие положения Союза.
Увы, собралось в Таврическом всего человек двадцать. Ну что ж, для начала. Трудны и условия приёма. Так даже и лучше.
Председательствовал подвижный Филипповский. И он же будет представителем Союза в Исполнительном Комитете Совета. И он же заверяет офицеров-республиканцев в доброжелательности к ним Совета рабочих депутатов, откуда и будет делегировано в Союз несколько солдат и рабочих.
Солдат и рабочих? К нам сюда? Были – поморщились, а Саша понимал вполне: именно так! в этом – время. Сплачиваться с народом – так сплачиваться!
Итак, цель Союза?
Саша предложил: продолжение и углубление революции!
Некоторые испугались.
– Но победа над царизмом разве закреплена? – искал он понимающих.
Хладнокровный Филипповский отверг.
Решили: установление демократической республики. А ближайшие задачи: охрана свободы от покушений, с какой бы стороны они ни исходили. Пропаганда в армии республиканских взглядов.
Взгляды – мало. Саша предложил:
– Организация армии на демократических началах. Содействие в этом.
К этому – шло. Кому и не нравится – всё равно этого процесса предотвратить нельзя.
Да, на одних взглядах не удержишься. Революция требует дела – и быстрого.
А что даёт последовательная демократизация армии? Армия превратится из царской классовой – в подлинно народную. Вот это и будет опора для трудовых масс. (В конце концов, в других словах, но сашина идея и прошла: продолжение революции.)
Решили выпускать и свою газету. Назвать её – «Народная армия». И главным редактором – Масловский. (Он сидел тут, в президиуме, как самый старший, самый умудрённый, но почему-то кислый, насупленный.)
Но тогда – и свои журналисты нужны?
Что ж, владея теперь оружием, Саша отроду владел и пером, да наверно не хуже Мотьки Рысса.
Что б ни шептали, а мы докажем: что единение армии с трудовыми массами никак не может ослабить её боевую мощь.
У Саши-то своей роты, своих подчинённых не было – и он честно не представлял, что там в казармах творится.
441
А чудовище всё росло! – оно было уже явно за полторы тысячи человек! (И двое из трёх – солдаты, так что рабочее чёрное терялось в серых шинелях.) Когда они начинали вваливаться – не дрожал ли весь Таврический дворец? – а Белый зал распирало, вот развалится! А ведь он уже рухался однажды, как бы не второй раз. С таким Советом Исполнительный Комитет всё меньше мог работать и начинал сильно побаиваться его, совсем неуправляемый орган. Неосмотрительную норму первых дней – один депутат от роты, надо было теперь отменить, чтоб не было этого солдатского превосходства, – но как отменить? как об этом решиться сказать? – могут просто смести объявляющего вместе с Исполнительным Комитетом.
Они заседали вчера с полудня и до позднего вечера, сперва солдаты отдельно, потом вместе с рабочими, и за весь день почти ничего не успели обсудить, кроме отношений с офицерами, что одно и задевало солдат, – да и этих отношений они ни к чему не привели, а только тесен становился им уже и «Приказ №1», всё не могли решить: выбирать себе новых офицеров голосованием или уж пусть какие есть. А всю свою остальную уродливую повестку дня, если её так можно назвать, они перетащили на сегодня.
А тут само собой назрел другой опасный, почти как и армейский, вопрос: о возобновлении работ на заводах. Об этом заседал сегодня в полдень Исполком, слушали настояния Гвоздева, слушали конечно возражения большевиков, – очень боязно было выйти с этим вопросом перед рабочей массой, но и откладывать нельзя. И – решились. Председателем на Совет сегодня послать лихого Соколова, ему всякое море по колено, а докладчиком вытолкнуть туда уважаемого Чхеидзе – его имя всё-таки знают, и каждый день его слышат с крыльца, у него подход есть, пусть он своей старой головой всё и примет.
А что осталась вчерашняя повестка дня, так ещё лучше: пусть весь пыл выпыхнут на чём-нибудь другом, а возобновленье работ протолкнуть к усталому концу.
Уже из Белого зала слышался топот, крики, вопли и аплодисменты чудища.
Этот зал! – видевший все десять лет думских сражений, разоблачений, запросов, и страстных, и тонко язвительных, и грубо проломных, и занудно холодных речей, и ругательных перекриков, и обструкций, и изгнаний на 15 заседаний, и пухло-лебяжью фигуру Муромцева, и отлитое изваянье Столыпина, и слабоголосого Горемыкина, расслабленного, угодливого Штюрмера, топорного Трепова, озадаченного Голицына (только ни разу – самого Государя, лишь портрет его неподвижный до последних дней, теперь – лишь обвислые обрывки по краям да корона над пустою рамой), – этот зал, где десять лет восклицали интеллигенты и баре, что не слышит, что слышит, что услышит их Россия, этот зал, где так слаба, ничтожна была социал-демократическая группка, – и вот теперь избыточно наполненный неподдельной смурой народной толпой, а на родзянковской скальной кафедре из резного дуба – одни социал-демократы, и тот трагикомический Чхеидзе, соединяющий оба зала, прежний и нынешний, звавший открыть русло улице – а теперь в неуходящем счастливом изнеможении, что дожил до этих дней.