Белая ферязь - Василий Павлович Щепетнёв
Или нет.
— Мы не плачем, — тоже соврала Mama.
— Тогда я буду спать. Долго и крепко, — сказал я, и невежливо закрыл глаза.
Мне больно, я слаб, и мне нужно подумать. Серьезно подумать.
Сквозь сон я едва слышал, как ушли Mama и Papa. Или даже не услышал, а это мне приснилось. Если это, конечно, был сон. Сначала. А затем как-то сразу — утро. То есть я понимал, что между вечером и утром должна была быть ночь, понимал также, что она и была, но не помнил ни снов, ни ощущений, ничего. Возможно, просто отключился, потерял сознание. Как отключается смартфон при разряженном аккумуляторе, не давая тому уйти в абсолютный ноль. По Кельвину. Захотел серьезно подумать, а энергии на это не нашлось.
Ничего, накопится. Медленная зарядка — самая щадящая.
— Просыпайся, барич, — тихо, но внушительно сказал дядька Андрей. — Время.
Я открыл глаза.
Света больше, чем вчера, много больше. Комната стала просторнее. У стены камин, пламя закрыто экраном. В ногах кровати — раскрашенный Виннету, вождь апачей. Из папье-маше? На стенах картины, всё больше пейзажи.
Всё чётко, ясно, полноцветно.
Вот и славно.
Дядька Андрей и сиделка Груня тем временем совершали мой утренний туалет. Судно не золотое, не серебряное, а керамическое. Губка натуральная, морская. Вода тёплая, слегка мыльная, с какой-то умеренно пахучей эссенцией. Рубашка полотняная, до колен. Нога… Мдя… Левая нога от бедра до колена — сплошной кровоподтек. Болезненный. Но центры боли — суставы, тазобедренный и коленный. С другой стороны, болит хоть чуточку, но меньше вчерашнего. Или я притерпелся.
Я ждал завтрака, но вместо него Груня подала стакан воды — и облатку.
— Что это? — спросил я.
— Лекарство, нещечко.
— Какое?
— Немецкое, самое лучшее. Аспирин называется.
— Аспирин — это хорошо. Но я воздержусь.
— Но доктора…
— С докторами, Груня, я разберусь.
Помянешь чёрта — он тут, как тут.
Вошли врачи. Без стука, между прочим.
Теперь их было пятеро. Я их разглядел вполне отчётливо. Обыкновенно дореволюционных врачей мы представляем по Чехову, этакими интеллигентами в пенсне, с бородкой, с умными и добрыми лицами. Эти пятеро тоже выглядели вполне авантажно, но худыми были лишь двое, а трое — весьма упитанны. И без пенсне.
— Ну-с, ваше императорское высочество, как мы себя чувствуем? — сказал самый главный — или самый решительный.
— Немного лучше вчерашнего, Евгений Сергеевич.
— Это радует. И в чём же, ваше императорское высочество…
— Называйте меня Алексеем, как и прежде, — предложил я.
— Хорошо, Алексей. Так в чём же, Алексей, заключается это «немного лучше»?
— Вчера утром я думал, что умру. Собственно, я и умирал. Но сегодня я уверен, что смерть мне не грозит, во всяком случае, в ближайшем будущем. Год, два, три.
— И на чем основывается ваша уверенность, Алексей?
— На чувстве, Евгений Сергеевич, на чувстве.
— Да… — и Боткин достал стетоскоп.
Что бы ему не прийти полчаса назад, когда меня принаряжали? Тогда бы и осмотрел, и выслушал, и понюхал содержимое судна.
— Я не то, чтобы капризничаю, но снова поднимать рубашку — увольте. Мне больно. После каждого осмотра мне хуже. Не буду. Так и запишите в скорбном листе, мол, больной от осмотра отказывается, считая, что лишние движения усугубляют течение болезни.
Доктора переглянулись. Думаю, их смутил не мой отказ, их смутили мои слова. Синтаксис.
— Как вы переносите лекарства? — Боткина запросто не собьешь.
— Плохо. Аспирин в моем случае — средство неподходящее.
— Это почему же, позвольте узнать?
— Потому, что я так чувствую. Похоже, аспирин усиливает кровоточивость, понижает свертываемость крови, которая у меня и без того снижена донельзя. Само лекарство прекрасное, лекарство на века, но вот при моей болезни — совершенно не годится.
— Откуда… Откуда вы это знаете?
— Я уже сказал — чувствую, — с достоинством ответил я. — Нельзя игнорировать собственные чувства.
И тут к врачам подоспело подкрепление. Mama и Papa. Думаю, так и было задумано: сначала доктора меня осматривают, а потом уже родители усмиряют строптивого отпрыска. Если, конечно, он проявляет строптивость. Докторам ведь лучше знать, что такое хорошо, а что такое плохо. Тем более, светилам. Тем более, в таком числе.
Кстати, а почему их так много? Пятеро врачей? Нет, понятно, что я не простой ребенок, я цесаревич, то есть официальный наследник престола, но пятеро? Добавить двух, и будет та самая семёрка, у которой дитя без глаза.
— Что, Алексей, как себя чувствуешь, — нарочито бодрым голосом спросил Papa.
— Чувствую, что нужно брать дело в свои руки, — ответил я. — Спасение утопающих — дело рук самих утопающих.
— Что? — Papa опешил. Его тоже смутил синтаксис.
— Болезнь моя, дорогой Papa, для науки пока — тёмный лес. Не изучила её наука. Плохо знает. И поэтому лечения, несомненно помогающего, нет. Не так ли, господа? — и я требовательно посмотрел на докторов. Конечно, я — маленький мальчик, восемь лет — только-только в гимназию. Но я — цесаревич, будущий император, во мне — кровь самодержцев, привыкших повелевать, казнить и миловать. Взять хоть Петра Великого — он лично и казнил, и миловал. Собственноручно. Так пишут в двадцать первом веке. В любом случае, решительный человек, такому поперек дороги становиться опасно.
И доктора разумно решили не становиться.
— Вы правы, ваше императорское высочество, наука пока не полностью постигла характер заболевания. Но это не только не исключает врачебную помощь, а, напротив, делает её особенно необходимой.
— Я согласен, но лишь отчасти, — ответил я царственным голосом. По мере сил царственным. Как в спектаклях. Пусть видят, что я подражаю сцене. Какое-никакое, а объяснение перемене.
— А именно? — спросила Mama, и спросила странно спокойным голосом. Похоже, одобряет то, что я говорю.
— Милая Mama, представь, что ты приказала хорошему повару приготовить киевский борщ. И он его приготовит, вкусный и полезный, так?
— Допустим, — согласилась Mama.
— А теперь представь, что этот борщ готовят пять хороших, нет, даже замечательных поваров. У каждого свой рецепт, но кастрюля-то одна! Один насыпет ложку соли, другой ложку соли, третий — и так далее. И получится не борщ, а только перевод продуктов.
— Но ты же не кастрюля, Alexis!
— Не кастрюля, верно. Я борщ. И пять поваров, мне кажется, это слишком.
—