Генри Олди - Маг в законе
I. ДВОЕ или ШЕСТЕРКИ-КОЗЫРИ
Удалитесь от меня все, делающие беззаконие;
ибо услышал Господь голос плача моего.
Псалтирь, псалом 6Ссыльные шли от Шавьей трясины.
Двое.
Сосны грозились им вслед, качая рыжими сучьями, с бойкостью сельских сплетниц картавили из ельника сойки, крупные, дымчатые, с редкой розовинкой перьев по бокам; наст хрустко ломался под ногами, и поземка усердно заметала рытвины, стелясь хвостом невиданной седой лисы.
А ссыльные все шли, не оборачиваясь.
Двое.
Мужчина и женщина.
Руки глубоко втиснуты в карманы казенных, воняющих прелью, армяков. Затылки утонули в овчине поднятых воротников, траченые молью шапки низко надвинуты по самые брови; плечи подняты косыми углами — вот так, нахохлившись вороной, легче сберечь жалкие крупицы тепла. Лиц толком и не видно из-за косм меха снизу и вверху — не лица, страхолюдные хари с овечьим колтуном вместо шевелюры и бороды. Встретишь этакое диво, спеши уйти или рвануть ружье с плеча — авось, ноги вынесут, осечка минет!..
Впрочем, местный народишко был не из пугливых. И не удивился бы никто: отчего бредут себе ссыльные без солдат-конвоиров, без глазу-досмотру? Без кандалов — ин ладно, не арестанты этапные, по здешним горкам-пригоркам, падунам да распадкам, и вольными ногами не больно-то походишь, ежели не обучен!.. шагайте себе, родимые! Вон, и сосны вам грозятся, и сойки почем зря обкладывают, и поземка шебуршит — какой еще конвой надобен? К беглым здесь давно привыкли: и жители окрестных сел, и лободыры-плотогоны, и солдаты, поиздержавшиеся одежонкой так, что их самих нередко принимали за беглецов с каторги.
Далеко ли уйдешь по снегу-морозу? по болотным трясинам шибко ли попрыгаешь, от кочки к кочке? славно ль укроешься в хозяйской берлоге с мохнатым дедушкой?
Беги-и-и... беги, дураш-ш-шка... пошуршишь да вернеш-ш-шься...
Ссыльные шли, не держа обиды на издевательское пришепетывание ветра, от Шавьей трясины к деревне со смешным названием Кус-Крендель.
Двое.
Мужчина и женщина.
Прародители рода людского, изгнанные из каторжного рая ангелом-меченосцем, трижды проклятые вослед за Добро и Зло, от коего вкусить довелось лишь чуточку, малый краешек... ах да, иным и вовсе-то кусочка не досталось, вот и злобятся!..
— Акулька! — визгливо донеслось с окраины деревни, где замурзанные чада кус-крендельчан, похожие в своих тулупах и не на детишек-то вовсе, а скорее на леших-недомерков, уже заприметили идущих людей. — Акулька, дура, слышь! К Федюньше ссылочную подселили! Айда смотреть!
— К Сохачам ссылочную! бабу к Сохачам, а варнака к Акулькиной матке! айда!.. — раскатилось дробью в ответ, и еще кто-то, видать, совсем малой, без дела захныкал вголос.
Вся деревня знала еще третьего дня, сразу после приезда урядника: вдове Сохачихе с крестным сыном да семейству Филата Луковки, где мал-мала меньше и все жрут в три горла, счастье на пустом месте привалило. В смысле, значит, счастье и есть. Ежедневного довольствия по три фунта хлеба печеного, мяса-убоины до сорока золотников, крупы же пятнадцать золотников и разных приварочных продуктов на одну копейку; а если день постный, то взамен мяса цельный фунт рыбы даден будет. Опять же на год по армяку с полушубком, да из обуви четыре пары чирков и две пары бродней. Да податное послабление, за добровольную подмогу державе-матушке...
Истинно сказано, счастье.
А ссыльный — не пожар, полатей не обуглит.
Пусть его живет, пока живет.
Выйдя на дорогу, ведущую от деревни к мельнице, и оттого укатанную зимой санями, а летом — телегами, ссыльные зашагали быстрее. Самую малость, для вольного дыхания и согрева телесного. Мужчина дернул плечом, сбрасывая котомку пониже, прижал ношу локтем. Посмотрел искоса на спутницу, свободной рукой зачем-то коряво огладил усы, смерзшиеся липкими сосульками.
Потрескавшиеся от мороза, обметанные лихорадкой губы шевельнулись:
— Давай торбу-то... понесу...
Женщина не ответила.
— Ладно тебе, Княгиня... бари раны!..[3] давай, не ерепенься...
— Уймись, Друц.
Сказано было сухо и твердо. Так иногда хрустнет в ночном лесу, и наемный рубщик, задремавший было в избе-конторянке, встрепенется близ теплой каменки, охнет спросонок и долго еще вслушивается в лихую темень: чего ждать, братцы-товарищи? откуда? скоро ли?! В голосе женщины на самом донышке пряталась хриплая властность, пряталась гадюкой под трухлявой валежиной, и незачем пинать укрытие от пустой скуки: ужалит без злобы и уйдет без страха.
Мужчина, которого назвали Друцем, знал это лучше многих.
Оттого и шел с той минуты до окраинных изб, не заикаясь больше о непрошенной помощи.
Просто шел.
Напевал без звука, в усы-сосульки:
— Ой, ходка новая,А масть бубновая,А жисть хреновая,Дешевый фарт!..
И поземка подтягивала за спиной, шелестела испитым многоголосьем кодлы-матушки:
— И с ночи до зариШестерки-козыри,Шестерки-козыриКрапленых карт...
* * *От избы правления ссыльные пошли врозь, каждый в свою сторону, сопровождаемые гурьбой ребятишек, также разделившихся надвое.
— Эй, Акулька, жихорица! айдате с нами, варнака смотреть! и-эх!.. — все орал, повизгивал давешний крикун и, не дождавшись ответа от вздорной Акульки, бежал за мужчиной, которого называли Друцем.
За женщиной увязалось совсем немного детворы.
Трое-четверо малявок да дура-Акулька, вертлявая девка с мелкими, старушечьими чертами рябого личика.
Ветер гулял вокруг, шалил, закручивал фейерверк метели.
Чш-ш-ш...
II. РАШКА-КНЯГИНЯ или БАБЫ-ДЕВКИ ВДОВЫ СОХАЧИХИ
Так! на скользких путях поставил ты их,
и низвергаешь их в пропасти.
Псалтирь, псалом 72Во дворе мужик возился со старой телегой: колесо менял.
От широкой спины вовсю валил пар.
Нет, не мужик, как тебе показалось сперва — парень. Совсем молодой. Просто не по годам рослый, длиннорукий, весь какой-то корявый, словно спать заполночь лег мальчонкой голопузым, а проснулся засветло здоровенным детинушкой, и теперь не знает, куда девать случайную силу.
Небось, в драках на льду зачинщиком выставляют; ему свинчатку в рукавице прятать ни к чему, и без того быка кулаком валит.
Помнишь, Рашка? — тогда ты задержалась в воротах. Тесно ощупала взглядом одного из тех случайных людей, с кем теперь придется жить долго, дольше, чем хотелось бы, но куда меньше, чем... да что там зря врать самой себе! — и меньше тоже, чем хотелось бы.
Это ты знала доподлинно.
До немоты в обмороженных пальцах.
— А-а, — понимающе буркнул парень через плечо, заприметив гостью, и не добавил ничего.
Ничего.
Только крепче прикусил махорочную цигарку, оскалив крупные зубы. Да распахнул шире и без того раскрытый ворот рядовки, отчего стала видна его грудь: широкая, безволосая, вся в грязно-бурых оспинах — гнус, что ли, поел? или болен?
Вряд ли: к таким орясинам ни одна лихоманка не липнет...
За спиной, на улице, наперебой загалдели ребятишки, но парень только повернул к ним красное от натуги лицо, и всю толпу как ветром сдуло.
— Леший! — снежной кутерьмой прыснуло вдоль изб. — Федюньша-лешак, неприятная сила! ишь, страшной! Беги-и-и-и!..
Ты прошла мимо парня, вернувшегося к своему занятию; поднялась на крыльцо. Дышать на мгновение стало трудно; горло, как ствол дедовского ружья, забили наглухо мохнатым пыжом, и ты испугалась — не приступ ли? ах, сейчас совсем некстати... Но ружье пальнуло вхолостую раскатами хриплого кашля, комки мокроты шмякнулись в сугроб рядом с крыльцом, и животворный воздух вновь пошел в легкие.
— А-а, — еще раз сказал парень, как если бы понял что-то, никому, кроме него, неведомое; после чего коленом толкнул вперед смоленое колесо.
Ты перевела дух и шагнула в сени, а затем — в полутемную горенку.
На лавке, за столом, застеленным старой, многажды штопаной скатеркой, сидела рыхлая тетка в драном полушубке. Накинутом, как сперва показалось, прямо на голое тело. Нет, на ночную сорочку, просто сорочка та была еще древней скатерки, и в прорехи обильно виднелась восковая кожа с синим узором вен.
Тетка ела тресковый рыбник, смачно чавкая.