Генрик Сенкевич - Огнем и мечом
И прислушался.
Слитый гул множества голосов достигнул его ушей. Да, то были таборы. На левом берегу реки, если глядеть по течению, раскинулся казацкий лагерь со своими бессчетными палатками и возами, а на правом – татарский кош; шум и говор неслись с обеих сторон, человеческие голоса мешались с дикими звуками сопелок и бубнов, ревом волов, верблюдов, выкриками, лошадиным ржаньем. Река разделяла таборы и служила помехой для раздоров и кровавых стычек: татары не могли спокойно стоять близ казаков. В этом месте речное русло расширялось, а быть может, было расширено специально. Впрочем, если судить по огням, возы по одну сторону и тростниковые шалаши по другую располагались примерно в полусотне шагов от реки – у самой же воды, вероятно, стояли сторожевые посты.
Камыш и ситовник редели – видно, против лагерей берега были песчаные. Скшетуский прошел еще шагов пятьдесят – и остановился. Какою-то грозной силой повеяло на него от этих людских скопищ.
В ту минуту почудилось рыцарю, что все настороженное внимание, вся ярость тысяч живых существ обращены против него, и он ощутил полное свое перед ними бессилье, полную беззащитность. И одиночество.
«Здесь никому не пройти!» – подумал он.
Но все-таки двинулся дальше, влекомый каким-то неодолимым, болезненным любопытством. Ему хотелось поближе взглянуть на эту страшную силу.
Вдруг он остановился. Лес тростника оборвался, как будто срезанный под корень. Возможно, его и впрямь посрезали на шалаши. Впереди открылась ровная гладь, кроваво-красная от костров, глядящихся в воду.
Два из них высоким и ярким пламенем горели каждый на своем берегу над самой рекою. Подле одного стоял татарин на лошади, подле второго – казак с длинной пикой. Оба посматривали то на воду, то друг на друга. Вдалеке виднелись еще дозорные, тоже не спускавшие глаз с реки.
Отблески костров перекидывали через реку как бы огненный мост. У берегов стояли рядами лодчонки, на которых караульщики плавали по пруду.
– Нет, это невозможно, – пробормотал Скшетуский.
Его вдруг охватило отчаяние. Ни вперед нельзя идти, ни назад возвращаться! Вот уже скоро сутки влечется он по болотам и топям, дышит зловонными испарениями, мокнет в воде – и все лишь затем, чтобы, достигнув наконец таборов, через которые взялся пройти, убедиться, что это невозможно.
Но и возвращение было столь же невозможно; рыцарь понимал, что тащиться вперед у него, быть может, еще найдутся силы, но они иссякнут, вздумай он повернуть обратно. К отчаянию примешивалась глухая ярость; в какое-то мгновенье ему захотелось вылезти из воды и, уложив дозорных, врезаться в гущу толпы и погибнуть.
Снова ветер невнятно зашептался с тростником; одновременно он принес из Збаража колокольный звон. Скшетуский начал жарко молиться; он бил себя в грудь и взывал к небесам, прося о спасении со страстью и отчаянной надеждой утопающего; он молился, а кош и казацкий табор гомонили зловеще, словно в ответ на его молитву; черные и красные от огня фигуры сновали взад-вперед как сонмища чертей в пекле; дозорные стояли недвижно, а река несла вдаль кровавые свои воды.
«Когда настанет глубокая ночь, костры погаснут», – сказал себе Скшетуский и принялся ждать.
Прошел час, второй. Гомон стихал, костры и впрямь помалу начали меркнуть – кроме двух сторожевых: эти разгорались все ярче.
Часовые сменялись: ясно было, что дозорные простоят на постах до рассвета.
Скшетускому пришло в голову, что, возможно, днем проскользнуть мимо них будет легче, но он быстро расстался с этой мыслью. Днем к реке ходят по воду, поят скотину, купаются – берега полны будут народом.
Вдруг взгляд его упал на челны. У обоих берегов их стояло по полсотне в ряд, а с татарской стороны ситовник подходил к ним вплотную.
Скшетуский погрузился по шею в воду и потихоньку стал подвигаться к лодкам, не спуская глаз с татарского часового.
По прошествии получаса он подобрался к первому челну. План его был прост. Лодчонки стояли, задрав корму, отчего над водой образовалось некое подобие свода, под которым легко могла поместиться голова человека. Если все челны стоят вплотную друг к другу, татарский стражник не заметит под ними движенья; опаснее был казацкий дозорный – но и тот мог головы не увидеть, поскольку под челнами, несмотря на костер напротив, царила кромешная темнота.
Впрочем, иного пути не было.
Скшетуский отбросил колебания и вскоре оказался под кормою ближайшего челна.
Он подвигался на четвереньках, а вернее, полз: в том месте было довольно мелко. Татарин стоял на берегу так близко, что Скшетуский слышал, как фыркает его лошадь. Остановившись на минуту, он прислушался. Челны, к счастью, соприкасались бортами. Теперь рыцарь не сводил глаз с казацкого караульщика, который виден был как на ладони. Но тот глядел на татарский кош. Миновав челнов пятнадцать, Скшетуский вдруг услыхал над самой водой голоса и шаги и мгновенно замер. В крымских походах рыцарь научился понимать по-татарски – и теперь по телу его пробежала дрожь, когда он услышал слова команды:
– Садись и отчаливай!
Скшетуского бросило в жар, хотя он стоял по колено в воде. Если кто-нибудь сядет в тот челн, который сейчас служит ему прикрытьем, он погиб; если же в один из передних – все равно это конец, так как впереди его появится пустое освещенное место.
Каждая секунда казалась часом. Меж тем загудело под ногами людей деревянное днище лодки – татары сели в четвертый или пятый челн из тех, что остались у него за спиной, оттолкнулись и поплыли к пруду.
Но движение возле лодок привлекло внимание казацкого часового. Скшетуский с полчаса, не меньше, простоял не шелохнувшись. Лишь когда дозорного сменили, он осмелился идти дальше.
Так добрался он до конца ряда. За последним челном опять начинался ситовник, а затем и тростник. Достигнув зарослей, рыцарь, тяжело дыша, обливаясь потом, упал на колени и возблагодарил Господа от всего сердца.
Теперь он шел немного смелее, пользуясь каждым порывом ветра, наполнявшим берега шумом. Время от времени оглядывался назад. Сторожевые костры стали отдаляться, их огни пропадали из виду, колебались, тускнели. Заросли ситовника и очерета становились все чернее и гуще, потому что все болотистее делалась у берегов почва. Стража не могла подходить близко к реке; затихал и несущийся из таборов гомон. В рыцаря вселилась какая-то сверхчеловечья сила. Он продирался сквозь тростник и водоросли, проваливался в тину, захлебывался, плыл и снова вставал на ноги. На берег пока не решался выйти, но чувствовал себя едва ли уже не спасенным. Сколько он так шел, брел, плыл, сказать трудно, когда же вновь обернулся, сторожевые огни показались ему далекими светлячками. Еще несколько сот шагов, и они совершенно скрылись. Взошел месяц. Кругом было тихо. Вдруг послышался шум – куда отчетливее и громче шелеста очерета. Скшетуский чуть не вскрикнул от радости: к реке с обеих сторон подступали деревья.
Тогда он свернул к берегу и высунулся из зарослей. Прямо за тростником и ситовником начинался сосновый бор. Смолистый запах ударил в ноздри. Кое-где в черной чащобе, точно серебряные, светились папоротники.
Рыцарь во второй раз пал на колени и целовал землю, шепча молитву.
Он был спасен.
Глава XXIX
В топоровской усадьбе, в гостином покое, поздним вечером сидели, запершись для тайной беседы, трое вельмож. Несколько свечей ярким пламенем освещали стол, заваленный картами, представляющими окрестность; подле карт лежала высокая шляпа с черным пером, зрительная труба, шпага с перламутровой рукоятью, на которую брошен был кружевной платок, и пара перчаток лосиной кожи. За столом в высоком кресле с подлокотниками сидел человек лет сорока, невысокий и сухощавый, но крепкого, видно, сложенья. Лицо он имел смуглое, желтоватого оттенка, утомленное, глаза черные и черный же шведский парик с длинными буклями, ниспадающими на плечи и спину. Редкие черные усы, подкрученные на концах, украшали верхнюю его губу; нижняя вместе с подбородком сильно выдавалась вперед, сообщая всему облику характерное выражение львиной отваги, гордости и упрямства. Лицо это, отнюдь не красивое, было весьма и весьма необыкновенно. Чувственность, указывающая на склонность к плотским утехам, странным образом совмещалась в нем с какою-то сонной, мертвенной даже неподвижностью и равнодушием. Глаза казались угасшими, но легко угадывалось, что в минуты душевного подъема, во гневе или веселии, они способны метать молнии, которые не всякий взор мог бы выдержать. И в то же время в них читалась доброта и мягкость.
Черный наряд, состоящий из атласного кафтана с кружевными брыжами, из-под которых выглядывала золотая цепь, подчеркивал своеобразие сей примечательной особы. Несмотря на печаль и озабоченность, сковывавшие черты лица и движения, весь его облик означен был величественностью. И не диво: то был сам король, Ян Казимир Ваза, около года назад занявший престол после брата своего Владислава.