Андрей Лазарчук - Иное небо (Чужое небо)
Там, где танцевали, пол светился изнутри бледным пламенем, и по пламени лениво бродили, изгибаясь, цветные полосы и пятна. Оркестр заиграл медленный вальс, и пятна, слившись попарно в красно-синие, желто-зеленые и сиренево-оранжевые уроборосы, закружились в танце. Мы прошли несколько кругов и только потом заметили, что никто больше не танцует, все стоят и смотрят на нас. Было неловко в этой толчее взглядов, но мы дотанцевали до конца – и раздались аплодисменты! Золотая пара! – крикнул кто-то. Еще, еще – требовали зрители. Ну, вот, сказал я, как бывает... Саша смеялась. Оркестр заиграл снова, и мне показалось, что я упал. "Спит гаолян..." Мы прошли только один круг, больше я не смог. На обзорной площадке мне стало чуть легче. Над культурным центром горела составленная из тысяч огненных точек Эйфелева башня, вокруг которой медленно кружилась надпись: "Всемирная выставка, Париж, 1992". Картина получалась благодаря интерференции пересекающихся релихт-лучей. И в том же темпе, что и надпись, в голове моей кружилось: "Спит гаолян, сопки покрыты мглой..." В Туве не было гаоляна, но я не мог ничего поделать с собой. Красиво, сказала Саша. Что красиво? – не понял я. Все вокруг. Посмотри. Я посмотрел. Было много света и бегущих огней, много выдумки и вкуса. Тихо вокруг... Вода в реке теперь отливала холодной ртутью. Что-то не получается, да? Что-то не так? Да, не так, сказал я. Все не так. Не грусти, сказала Саша, все мы – только покойники в отпуске, а отпуска тем и хороши, что кончаются когда-нибудь. Не грусти. Давай поедем куда-нибудь, где никого нет. Хочешь, я сделаю так, что ты все забудешь. Хочешь? Ты же... – я замялся. Глупый, сказала Саша, вот в этом ты ничего не понимаешь, поэтому просто доверься знающему человеку. А? Вообще-то, сказал я, мы и движемся сейчас к такому вот мероприятию... Это я поняла, сказала Саша, поэтому и хочу... ведь то будет потом, а пока... тут наверху есть комнаты, я знаю... Метрдотель-капитан поднял глаза к потолку, я дал ему четвертной билет, билет исчез, по винтовой лестнице на третий этаж, скажите, от Валентина, приятного отдыха... не зажигай, не надо, попросила Саша, смотри, как светло: за окном горела, пылала Эйфелева башня, и кружилось вокруг: на сопках Манчжурии воины спят, и русских не слышно слез... пусть гаолян навеет вам сладкие сны... меня стянуло в комок, и Саша все поняла, задернула шторы, зажгла свечу, в свете свечи комната съежилась, и только зеркало черной полыньей... спите, герои русской земли... бедный ты мой, бедный, шептала Саша, там было очень страшно?.. отчизны родной сыны... страшно, сказал я, но это не главное, это не главное, это можно пережить... я не мог сказать того, что хотел: стыдно, или: противно, или: сам себя презираю... это застряло во мне, и тогда я сказал: я там умер.
10.06.1991. Около 8 час.
Улице Гете, 17, кв. 3
Я проснулся, как всплыл – не помню, откуда, не помню, что там было, но именно всплыл: с радостью, с облегчением, хватая ртом воздух... все было родное, свое: и помойка во рту, и свинцовые шарики позади глаз, и восприятие действительности, откровенное, как мат. Но – родное, свое. Только здесь, в России... Я даже не пытался вспомнить, что видел во сне. Вылез оттуда – слава Аллаху – без потерь, и вовсе я не желаю знать, что было бы, продлись очарование... обкурился, понял я, обкурился, как пацан. Шторы сочились светом. Уже день? Ох, как не хочется поднимать голову... поднял. Так... отдохнули, отвязались... расслабились. Пейзаж после битвы: пустые бутылки и бокалы, целые и битые, окурки и сигареты россыпью, чулки, мусор; в углу опадает надувной фаллос ростом с крокодила. И тела, оттрепетавшие: Командор в позе подстреленного на бегу – и вокруг, как обрамление, переплетясь и приникнув, молочно-белая Криста, бронзовая Сашенька и черная Анни – и я на периферии, выброшенный центробежной силой за пределы райского сада, но зато я могу тихонечко, никого не тревожа, спустить ноги на ковер и осторожно, стараясь не наступить на битое стекло, пробраться в ванную и там, встав под душ, предаться обливанию сначала горячей, потом холодной, потом опять горячей... блаженство, господа, подлинное блаженство... Кое-как обтершись крошечным полотенцем, я вернулся в гостиную и встал у окна.
Солнце, висящее весьма высоко, припекало даже сквозь стекло. Свет его был неприятный, режущий, как край жестянки. Я хотел отойти, вернуться в уютный полумрак за красными шторами, но что-то было не так, я стал присматриваться... Не было полицейского поста у консульства, а вместо этого по тротуару медленно шла пятерка наших морских пехотинцев, все с короткоствольными АБК. Это выходило за рамки всяческих соглашений и протоколов; похоже, ночью произошло нечто, заставившее фон Боскова обратиться к послу с такой вот нескромной просьбой... Нет, стоять у окна было поистине невыносимо. Я отвернулся. Замкнутый в шести плоскостях мирок устраивал меня куда больше. Здесь были мягкие диваны и почти полная пачка черных марокканских сигарет. Не было спичек, поэтому пришлось шлепать на кухню и прикуривать от газовой плиты. Глубокомысленно рассуждая, что газовая плита – это самая большая зажигалка, если не считать таковой огнеметный танк "Горыныч", я вернулся к своим диванам и лег, распрямившись и вытянувшись, расслабившись и раскрывшись – следя, впрочем, за тем, чтобы выкурить не более половины сигаретки. Хорош. Тяжесть понемногу вытекала из тела через пробитую где-то внизу дырочку, и вот уже только непонятное упрямство диванных пружин не позволяет им распрямиться и послать меня к потолку. Вместе с тяжестью вытекала боль, и раскаленная паутина на мозгах сменилась другой паутиной, мягкой и прохладной. Пришла тихая радость – не та короткая и судорожная радость избавления от чего-то жуткого, но неизвестного, а несуетная радость мирного и мерного существования... я жил, и этого с меня было довольно. Я лежал, замерев, чтобы не расплескать себя. Но что-то шевельнулось внутри, двинулось, рванулось – сильно, неподконтрольно – и в один миг я будто вывернулся наизнанку... даже не так: мой черепаший панцирь раскрылся – сломалась застежка – и распахнулся, как чемодан, и я предстал голый под стрелами... я был вне кожи, вне защиты, вне того привычного твердого кокона, который мы сами сплетаем вокруг себя из навыков, привычек и наработанных рефлексов, а потом приходят наши умельцы-психоделы и укрепляют его, цементируют, обвешивают стальными бляшками... превращая нас в надежные и трудноуязвимые боевые машины... Такое раскрытие на операции со мной случилось впервые, хотя я слышал про подобные случаи с другими... мы раскрываемся в Гвоздево – там, где абсолютно безопасно и где каждый может подставить свету себя самого, а не свою броню и свое оружие. Мы выбираемся из панцирей, беззащитные, бледные, как новорожденные морские свинки, и тычемся друг в друга и в ласковые, добрые руки доктора Мориты и всей его банды, и эти руки поглаживают и ласкают нас, и похлопывают ободряюще, и чешут, где надо, да, в Гвоздево мы совсем не похожи на себя же, но в иных географических точках... потому что там, в иных точках, мы сделаны, а в Гвоздево – мы то, что мы есть. Крупицыны, например, будут там сильно не любить друг друга и хоть раз, но подерутся: неуклюже, неумело, но зло и отчаянно; Гера будет приставать ко всем с плоскими шуточками и обижаться, что его отовсюду пинают; Командор найдет себе пожилую шлюху и будет каждую ночь рыдать у нее на груди; Панин уйдет в лес и в лесу будет прятаться от всех, там у него есть землянка, маленькая, как могила, и там ему спокойно... Люди мы только там, здесь мы боевые единицы, но вот не все это понимают... иногда не понимает Командор, и совсем не понимает Саша... здесь мы сделанные, слепленные: вот как мы лепим "буратино", так слепили и нас: на раз. Если уцелеем – а я постараюсь, чтобы уцелели – с нас снимут посеченные панцири и потом слепят новые: может быть, такие же, а может, совсем другие, непохожие... слепят камикадзе, и мы, ликуя... за Родину!
10.06.1991. 13 час. 40 мин.
Черемисовская, 40. Фирма "ЮП"
Яков, ты золото, сказал я. Тебе цены нет, ты это знаешь? И место тебе в Золотой палате, как достоянию республики... Яков засмущался. Ночью он сумел взломать защиту телефонного номера, по которому звонил Иосиф, установил его номинал: 171-65-65, – и локализацию: гостиница "Алазани-2", служебное помещение, третий этаж. Но на этом Яков не остановился, проявил настойчивость – и сумел незаметно залезть в память самого телефонного аппарата. Память была на тридцать два номера, и все их Яков списал. Более того: по степени следовой намагниченности он определил, какими номерами пользовались чаще. Таких оказалось шесть: один здесь же, в гостинице, два в шлафтблоке Центрального рынка, два – в коммерческом центре "Восток" и последний – на стадионе общества "Гром" в Лефортово. Кроме того, там были телефоны камер хранения на всех вокзалах Москвы и в речных портах. Были телефоны трех частных квартир и телефон бюро погоды. И был, наконец, телефон посреднического агентства "Арфа": продажа и прокат недвижимости и транспортных средств. Кучеренко, получив эту информацию, отправился в "Арфу", представился сотрудником Крипо и переписал из регистрационного журнала все имевшиеся там кавказские фамилии. За последние десять дней кавказцы купили или арендовали четыре легковых автомобиля, грузовик, речной катер и три частных квартиры – именно те квартиры, которые попали в список Якова. Яков понял, что ухватили удачу за хвост и рискнул: влез в память раухера паспортного отдела городского полицейского управления. Риск его оправдался: он скопировал регистрационные карточки всех ребят, попавших в список Кучеренко. Двоих: взявшего катер и купившего легковушку, – можно было исключить из наших интересантов: они имели давнюю московскую прописку; все прочие прибыли почти одновременно: двадцать восьмого и двадцать девятого мая. Итак, трое, снявшие квартиры, вне всяких сомнений, принадлежали к "Пятому марта"; взявший грузовик жил в шлафтблоке Центрального рынка; одну из легковушек арендовал врач тифлисской команды кетчистов, которые на стадионе "Гром" готовились к показательным выступлениям... наконец, две легковушки не номерами, но цветом и моделью совпадали с теми, которые Кучеренко пометил маячками.