Дмитрий Дашко - Штрафники 2017. Мы будем на этой войне
На завтрак обычно давали сваренную на воде «сечку», которую Павел возненавидел еще с училища; обед состоял из прозрачной баланды с редкими кружками морковки и микроскопическими кусочками мяса; на второе порошковое пюре — редкостная дрянь, прилипающая к тарелке, аппетитная с виду, но отвратительная на вкус. Ужин… почти протухшая селедка, от которой многие маялись животами, компот из сухофруктов. Хлеб заменяли коричневые, твердые, как камень, сухари, да и те выдавали поштучно.
Легкораненые и контуженные вроде Гусева питались в пищеблоке. Тяжелым и лежачим пищу относили соседи по палате. Было много «недохватов», в основном, молоденьких, только что призванных солдат, в пищеблоке они сверлили остальных голодными взглядами.
Имелась и своя «гопота» — трое наглых ухватистых парней, которые относились к категории выздоровевших, но по какой-то причине до сих пор не были отправлены на передовую. Ни сестрам, ни санитаркам они не помогали, часто задирали других раненых, приставали к женщинам, вели себя нагло и развязно. Верховодил этой сворой Чалый — наполовину русский, наполовину не то казах, не то башкир. Ростом он не выдался, зато плечами едва вписывался в дверной проем, а под госпитальной пижамой ощутимо перекатывались бугорки накачанных мышц. Маленькие глаза-щелочки на плоском, как блин, лице смотрели с угрозой и насмешкой.
Чалый вот-вот должен был уйти на гражданку, приготовил дембельский альбом и украшенную аксельбантами и кучей значков «парадку», но тут вышел приказ, по которому увольнение в запас прекращалось на неопределенный срок, а за дезертирство полагалось пусть одно, но зато самое действенное наказание — расстрел. Он успел поучаствовать в боевых действиях и во время атаки, как и Гусев, получил контузию.
В госпитале Чалый провел полмесяца и обратно в окопы не собирался. Сразу подмял под себя двух здоровых, но туповатых парней и вертел ими, как заблагорассудится.
В том, что для этой троицы нет ничего святого, Павел убедился лично. Его соседом по палате был тяжелораненый танкист, едва не сгоревший в подбитом «Т-90». Из всего экипажа спасся только он. Гусев ухаживал за ним не хуже заправской нянечки — выносил «утку», ходил за едой, кормил и поил с ложечки.
Однажды, когда Павел нес из «столовки» обед для танкиста, Чалый и его дружки преградили ему путь.
— Погорельцу жратву тащишь?
— Соседу, танкисту.
Павел старался говорить как можно спокойнее, чтобы не сорваться самому и не спровоцировать гоп-троицу. Впрочем, он прекрасно понимал, что если им что-то понадобилось, то от него уже мало что зависит. И, тем не менее, делал все возможное, чтобы избежать конфликта.
— Твой паленый танкист все равно скоро коньки отбросит. Его кормить, только хавчик зря переводить. Отдай его пайку нам, все больше пользы выйдет, — лыбясь, произнес Чалый.
— Главврач сказал, что танкиста на ноги поставит. Ему силы нужны.
— Тебя ведь Гусев зовут, да?
— Да, — подтвердил Павел.
— Послушай меня, Гусев. Не надо борзеть.
— Я не борзею.
— Гусев, ты конкретно не прав. Верно я говорю? — Чалый оглянулся на дружков, те с гоготом закивали:
— Верно. Совсем забурел Гусев, человеческого обращения не понимает.
Павел окончательно осознал, что хорошим это дело не кончится, и предпринял последнюю попытку разрулить конфликт.
— Пустите, мужики, мне некогда.
Он шагнул вперед и тут же полетел на пол от чувствительного толчка в грудь. С дребезгом грохнулась на бетонный пол эмалированная миска с первым, горячая баланда окатила не только Павла, но и одного из подручных Чалого. Тот выругался и, вместо того чтобы винить своего приятеля, попытался достать ногой распластавшегося на спине штрафника. Но промахнулся и зло зашипел от досады.
Павел резким движением поднялся с пола, встал лицом к ухмыляющимся противникам. Его физическая форма оставляла желать лучшего, он ослаб, потерял прежнюю ловкость, однако не думал об этом. Волна ярости захлестнула Павла с ног до головы. Снова вспомнились убитые женщина с ребенком, расстрелянные пленные, подорванный состав, трупы, которые он выносил в морг.
— Уроды! — яростно выдохнул Гусев.
И от этой ярости Чалый и его дружки невольно попятились.
— Убью гадов!
Плевать, что он слабее каждого из троицы, плевать. В глазах его плескалась черная ненависть, руки сжались в кулаки.
— Гусев, ты что? — с нескрываемым испугом спросил Чалый, до которого вдруг дошло, что сейчас его будут убивать, рвать на куски голыми руками, месить ногами, покуда душа не покинет бренное тело.
Вместо ответа Павел ринулся на него, замолотил кулаками, будто мельница, целя и попадая в самые болезненные места, выводя противника из строя яростными ударами. Пусть врагов трое, плевать, что обступили со всех сторон. Еще никогда в жизни он так самозабвенно не дрался, целиком, без остатка, отдавшись древнему, поднявшемуся из глубин его сущности инстинкту.
Бить, убивать! — грохотом тамтама стучало в сознании. И он бил, бил так, чтобы убить.
Прибежавшие на шум и крики санитары с трудом оттащили Гусева от трех окровавленных кусков мяса. Давно уже не сопротивлявшихся, только моливших о пощаде и уже потерявших всякую надежду.
— Прекрати, парень, не дури! — кричали санитары, заламывая ему руки, а он рвался вперед, чтобы успеть хотя бы еще разок врезать ненавистным тварям, олицетворяющим в этот момент все зло этой войны.
— Господи, да он никак сумасшедший! — схватившись за голову, плакала пожилая санитарка, ставшая свидетелем последних секунд драки.
Женщина еще не осознала, что Гусев дрался один против трех, и вовсе не был застрельщиком.
— Лютый, как есть лютый, — произнесли за его спиной.
Голос Павлу показался знакомым. Это был кто-то из тех бойцов, что видели, как он расстреливал пленных опозеров. И тогда Павел обмяк, обессиленно опустил руки и перестал сопротивляться.
Его повели по коридору, закрыли в темном и сыром подвале. Санитары ушли, пошумев запором замка. Гусев остался в кромешной тьме. Один на один с внезапно нахлынувшими эмоциями.
— Оксана, Оксана! Почему ты выбрала не меня?! — вдруг всхлипнул он и уселся на корточки.
Старая обида вновь принялась терзать его душу.
Немного погодя дверь открылась. В проеме показалось любопытное личико Даши — санитарки, работавшей в госпитале. Ее было нельзя назвать не то что красивой — даже симпатичной, но многие раненые, кому позволяло здоровье, напропалую ухаживали за ней.
Лишь Гусев, в сердце которого по-прежнему ныла старая безответная любовь, не обращал внимания на старательно хлопочущую сестричку.
Да что там Даша! Приди к нему хоть действующая мисс Мира, он остался бы равнодушным. Никто не мог заменить Оксану, пусть та и оказалась в итоге настоящей дрянью.
— Паша, привет! Ты как? — с неприкрытым сочувствием, к которому примешалось еще что-то, нет, не любовь — влюбленность, спросила женщина.
Он знал, что ей хорошо за тридцать и что она никогда не была замужем. Ее семья осталась в Красноярске и уже давно не подавала о себе вестей. Но Даша никогда не плакала, а может, и плакала, но делала это, когда ее никто не видит.
Гусев вдруг почувствовал родство с ней — угловатой будто подросток, сложенной без маломальской изящности, но такой же одинокой, как и Павел.
— Все нормально, Даша! Ничего страшного, — сказал он, и его губы растянулись в слабой улыбке.
Дарья подошла к нему, присела и, когда Гусев обнял ее, прильнула к нему со всей женской нежностью и доверчивостью.
— Паша… Ты дурачок, Паша… — жарко зашептала она.
— Почему дурачок?
— Они же могли убить тебя, Паша. Разве ты не понимаешь?
Она не смущалась никого и ничего, была столь естественной и… прекрасной, что Гусев осознал, как его каноны красоты буквально переворачиваются с ног на голову. Но он все равно сопротивлялся, боролся за тускнеющий образ Оксаны, понимая, что все равно не выдержит.
— Меня не так просто убить, — храбрясь, сказал он.
— Я знаю, знаю, Пашенька. Но их было трое, а Чалый… Ты знаешь, кто такой Чалый?
— Сволочь он.
— Конечно, сволочь. Но у него есть родственник, какая-то важная тыловая крыса, которую все боятся. Потому-то главврач не выписывает Чалого, ну и его дружков заодно. Я боюсь, что после вашей драки тебя…
— Что, Даша? Что? Я штрафник. Меня в любом случае дальше фронта не сошлют.
Она всхлипнула, обняла его еще крепче.
— Пашенька, береги себя. Там смерть и страшные увечья…
— Я офицер, Даша. Пусть разжалованный, но офицер. Меня готовили к возможной войне.
— Береги себя. Я буду за тебя молиться.
Они пробыли вместе долго — до самого утра. А на рассвете расстались. Наверное, навсегда. Ведь неисповедимы пути солдатские.