Александр Карпенко - Грань креста (дилогия)
— Почему вы меня обвиняете? Я не убивал его!
Сообразительный офицер тут же сориентировался в ситуации:
— Никто тебя не обвиняет. Нужно просто проехать с нами, дать показания.
— Проехать? На расстрел?!!
— Не переживай, просто так у нас не расстреливают. Мы тебя будем судить справедливым судом. С присяжными, с адвокатом. Как по закону положено.
— Правда? — Алкоголик подуспокоился.
— Правда, правда, — заверил офицер, с видимым трудом подавляя смех.
Мы прошествовали к машине стандартным строем — впереди я, потом больной, сзади полицейский, — так, чтобы по возможности предупредить попытку к бегству. Такое построение отработано годами, если не веками. Надо же, другой мир, другая жизнь, а полицейский понимает меня без слов. Есть, видимо, вещи, не меняющиеся нигде.
У автомобиля клиента поджидало жестокое разочарование. Вместо желанной доставки пред очи справедливого суда он стал жертвой совершеннейшего произвола. Не успел бедолага сказать «мяу», как оказался крепко перехваченным выше локтей прочнейшей парашютной стропой. Я легонько потянул за конец, и локти связуемого сошлись чуть ли не у лопаток. Парочку узлов увенчал сверху кокетливый бантик, и офицер, поняв, что здесь уже справятся и без него, молодцевато козырнул и отправился по своим нелёгким делам.
Попытки протеста со стороны родимого были пресечены демонстрацией оному внушительной резиновой палки, извлечённой из-под сиденья. Мужичок заткнулся, погрузившись в тяжкие думы о несправедливости жизни. От алкогольного делирия его, безусловно, излечат. Но я сильно подозреваю, что за помощью к полиции он обращаться теперь не станет, что бы там с ним ни произошло. Равно как и к «Скорой».
Люси, восседая на приспущенном стекле кабины, заинтересованно наблюдала за нашими телодвижениями. Хлопнула дверца салона, лишённая изнутри ручек, и мышка полюбопытствовала:
— У тебя не чрезмерно ли шустрый труп?
— Да есть такое дело.
— И что же теперь, в морг его?
Алкоголик застонал, окончательно уверившись в самых страшных своих подозрениях, но вслух протестовать не решился, памятуя о дубинке.
— Да нет, в роддом.
— Роддом?
— Ну да. Род. Дом. Родной дом. Где ему, болезному, дом родной?
До водителя дошло.
— Это что ж, опять в психушку? — взвыл Нилыч.
— А счастье было так близко! — подытожила Люси, карабкаясь по рукаву на своё место.
Автомобиль выписал на асфальте замысловатую петлю и лёг на обратный курс.
Глава девятая
Гараж полупуст. Народ трудится помаленьку. В диспетчерской притушены лампы, диспетчер дремлет, подперев щёку рукой, под успокаивающее потрескивание радиостанции. Под дверью старшего врача-полоска света, придающая ползущим через неё клубам табачного дыма причудливый вид. Там, за дверью, Павел Юрьевич, должно быть, приканчивает неисчислимые кружки крепчайшего чая с целью промывки усталых мозговых извилин, засорённых всей той чушью, что понаписали линейные.
Ему, несчастному, по скупым и подчас малограмотным описаниям требуется уяснить, что же было с больным, соответствует ли случившемуся поставленный диагноз, а поставленному диагнозу — лечение. Да своевременно вставлять пистон за все огрехи — дабы учились работать и не чудили сверх меры.
Шлёпаю на стол диспетчеру толстую пачку отписанных карт — наши отчёты за несколько проведённых на колёсах суток. Диспетчер со вздохом тянет к себе журналы регистрации вызовов — вносить в них время, диагнозы и сведения о том, куда дели больных.
Люси уже куда-то ускакала по своим мышиным делам. А может, не по мышиным. Может, просто отдыхает или чай пьёт. Пойду-ка и я, пожалуй, чайку похлебаю.
Удивительно, но едальня пуста. Зато со стороны курилки шум происходит изрядный — оттуда несутся отголоски громкого спора. Надо послушать, что там не поделили.
Свободный от вызовов народ обосновался на террасочке, стащив туда разнокалиберные стулья. Э, да тут пьянка налицо!
На шаткой конструкции, родившейся когда-то журнальным столиком, имел место быть внушительный бочонок с напитком непонятным, но явно превышающим крепостью кефир. Огрызки закуски валялись на газетах.
— Что празднуем, коллеги?
— А День медика.
Я хлопнул пару раз глазами. Что, здесь тоже есть День медицинского работника, что ли?
— Да вот как получку выплатят, то и есть День медика. А не нравится празднуй столетие открывалки для ампул. Кружка есть? Тащи сюда. Ты с кем работаешь? Тоже зови. Здесь ещё много. Аптека получила на месяц вперёд, а мы как раз помогали коробки с лекарствами туда таскать. Ну, на недельку-то там ещё, наверное, после нас осталось. Хор-рош, зараза, с вареньицем! Не спи, не спи, коллега. Дуй за кружкой и напарником.
— Он с Рат ездит, она непьющая.
— Как это непьющая? В тебя вот сколько пива за день влезет? Ведро? Это при том, что сам весишь семьдесят кило. А уважаемая доктор Рат откушивает пивка втрое больше собственного веса. Легко. Мы специально замеряли.
— Но крепкого-то не пьёт.
— Не пьёт.
— Значит, непьющая.
— И то правда.
Я сбегал в машину за кружкой, прихватив попутно кое-какую закусь. Спящий Нилыч открыл один глаз и, поняв существо моих хлопот, потребовал:
— В клюве принеси.
Я посулил и припустил обратно.
В углу кто-то бренчал струнами, настраивая старенькую гитару. Семидесятиградусный спирт упал в желудок горячим комом, расслабляя тело. Мытарства последних дней потихоньку отходили в сторону. Пожевал какой-то овощ, закурил… Гитара был настроена, и не лишённый приятности голос повёл:
Я тебе не дарил букетовАлых роз, голубых фиалок,Георгинов, пышно расцветшихВ украшенье осенним садам…Всех цветов нашей бедной планеты,Вероятно, было бы мало,Чтоб букет получился достойнымВозложенья к твоим ногам.
Любовь, цветы, свидания… Сочная, крупная, как апельсин, луна над тёплым морем… Как всё осталось далеко, как безнадёжно далеко! А скрытый в тени певец продолжал щемяще:
Я с тобой не гулял по паркамТомной Вены, Варшавы вольной,По бульварам шального Парижа,Заметённым потоком листвы.Миг не видеть тебя мне жалко,Час не видеть тебя мне больно,День не видеть тебя мне горе,Но об этом не знаешь ты.
Стихли разговоры. Народ примолк. Кто-то судорожно прихлёбывал из кружки, запивая ком в горле.
Каждый день прихожу я к морю,И оно мне покой возвращаетЛишь наутро случайный прохожий,Подошедший к солёной воде,Коль знаком хоть немного с любовью,По следам на песке прочитаетТе слова, что я вновь не решилсяПредложить не волне, а тебе.И с надрывом, с болью:Я хочу подарить тебе слово,Что дороже всех бриллиантов,Я хочу подарить тебе песню,От которой заплачет песок.Я хочу подарить тебе сердцеНо тебе ведь не этого надо.В самом деле, зачем тебе сердце?Для чего тебе мяса кусок?
Все, не сговариваясь, потянулись зачерпнуть из бочонка. Пили молча, думая каждый о своём, закусывали чем попало или просто сигаретным дымом. Певец красивым переходом переключился на другую мелодию:
В майский день мне в жизни счастье выпалоВ майский день тебя я повстречал.Отчего же это слово выбралиОбозначить бедствия сигнал?Всех садов душистое сплетение,Вишен подвенечная кипень…Страх, отчаянье, изнеможение,Боль вложили в слово «майский день».[1]Так что тот, кто сжал закоченелоМикрофон у смерти на краю,Вспоминает звёзды мая спелые,Девушку любимую свою…
— Кого хороним-то? — закричал, вскочив, молодой парень в расстёгнутой до пупа цветастой рубахе. — Утомили уже погребальными маршами! Что проку хныкать, если назад всё равно дороги нет? Мы живы, живы, чёрт побери!
Он вырвал из рук у певца гитару.
— А ну-ка, давай нашу, профильную!
Поставил на стол ногу, спихнув на пол пару кружек, картинно выщелкнул на улицу окурок и, взяв пару аккордов, объявил:
— Гимн Потерянной подстанции!
Кто-то поперхнулся. Инструмент громко зазвенел:
Нас называют нечистью,Плюются через плечо,Но у нас с удовольствием лечатсяИ хотят лечиться ещё.О нас поминают шёпотом,Желают гореть в аду.А мы выезжаем безропотноКо всем, кто попал в беду.
И припев:
Три-три-тринадцать, чёртово число…
— Опа-на! — тяжёлый кованый ботинок выбил гитару из рук певца. Незаметно вошедший плечистый мужчина в старой тельняшке под халатом, абсолютно седой при смоляно-чёрных усах, ловко на лету поймал несчастный инструмент за гриф и аккуратно прислонил к стенке.