Синклер Льюис - У нас это невозможно
Он смутил и встревожил всех других редакторов в северной части Новой Англии, когда заявил о невиновности Тома Муни, когда усомнился в виновности Сакко и Ванцетти, когда осудил наше вторжение на Гаити и в Никарагуа, когда выступил за повышение подоходного налога, когда писал статьи в благожелательном тоне о социалистическом кандидате Нормане Томасе во время кампании 1932 года (сам он, говоря по правде, голосовал потом за Франклина Рузвельта), и когда, наконец, поднял шум – правда, лишь в местном масштабе и без каких-либо последствий – по поводу рабских условий труда фермеров в Южных штатах и сборщиков фруктов в Калифорнии. Он даже высказал в одной передовице мысль, что когда в России все наладится и ее фабрики, и железные дороги, и гигантские фермы будут действительно хорошо работать, ну, скажем, в 1945 году, то она может, пожалуй, стать самой привлекательной страной в мире для (мифического!) среднего человека. Он действительно влопался тогда с этой передовицей, написанной после второго завтрака, за которым его довело до белого каления тупое кваканье Фрэнка Тэзброу и Р.К. Краули. После этой статьи он прослыл большевиком, и в течение двух дней его газета потеряла сто пятьдесят читателей из пяти тысяч.
И при всем том он был так же далек от большевиков, как Герберт Гувер.
Он был – и прекрасно понимал это – провинциальным буржуазным интеллигентом. В России, полагал он, запрещено все то, что делает его работу приемлемой: уединение, право мыслить и критиковать, кого ему заблагорассудится. Подумать только, что его убеждения могут регулировать крестьяне в форменной одежде! Нет, лучше уж жить в хижине на Аляске, питаясь бобами, имея сотню книг и получая раз в три года новую пару штанов!
Однажды, во время автомобильной поездки с Эммой, он заехал в летний лагерь коммунистов. Большинство из них были евреи из городского колледжа или аккуратные дантисты в очках, с чисто выбритыми лицами и маленькими усиками. Они горячо приветствовали деревенских жителей из Новой Англии и были рады возможности объяснить им марксистское евангелие (в толковании его они сильно расходились). В некрашеной столовой, поглощая макароны с сыром, они мечтали о черном хлебе Москвы.
Впоследствии Дормэс с усмешкой вспоминал, до чего же они похожи на обитателей лагеря Христианской Ассоциации Молодых Людей, расположенного через двадцать миль по той же дороге, – такие же пуритане, такие же неудачливые проповедники и так же увлекаются глупыми играми с резиновым мячом. Только раз он проявил опасную активность: он поддержал забастовку рабочих каменоломни Фрэнсиса Тэзброу. Люди, которых Дормэс знал в течение многих лет, – солидные граждане, вроде инспектора школ Эмиля Штаубмейера и Чарли Бетса, владельца мебельного склада, – поговаривали о том, чтобы «выставить его вон из города». Тэзброу ругал его повсюду даже теперь, восемь лет спустя. Забастовка провалилась, и главарь забастовщиков коммунист Карл Паскаль был арестован за «подстрекательство к насилию». Когда Паскаль, отличный механик, вышел из тюрьмы, он нанялся в небольшой гараж в Форте Бьюла, к болтливому воинственному польскому социалисту Джону Полликопу, который благоволил к нему.
Паскаль и Полликоп целыми днями шумно нападали друг на друга – битва между социал-демократией и коммунизмом не прекращалась, – и Дормэс частенько заезжал к ним в гараж, чтобы еще больше их раззадорить. И вот с этим не могли примириться ни Тэзброу, ни Штаубмейер, ни банкир Краули, ни адвокат Китгерик.
Не будь Дормэс потомком трех поколений добропорядочных вермонтских налогоплательщиков, быть бы ему теперь неимущим бродячим типографом… И тогда его вряд ли тревожили бы так горести неимущих.
Консервативно настроенная Эмма сердилась:
Не возьму в толк, зачем ты дразнишь людей, делая вид, что тебе очень нравятся такие замусоленные механики, как этот Паскаль (я подозреваю даже, что ты втайне питаешь нежность к Шэду Ледью!), когда ты вполне мог бы встречаться с порядочными, зажиточными людьми, как, например, Фрэнк! И что только они думают о тебе! Они ведь не понимают, что ты совсем не социалист, а просто хороший, добросердечный, серьезный человек. Ох, надо бы поколотить тебя, Дормаус!..
Ему не нравилось, когда его звали Дормаусом[6].
Но это позволяла себе только Эмма и иногда, по ошибке, Бак Титус. Так что это было вполне терпимо.
VII
Когда меня насильно вытаскивают из кабинета и уводят от семейного очага на собрания, которые я ненавижу, я стараюсь сделать свою речь простой и ясной, как речь младенца Иисуса, обращенная к ученым в храме.
«В атаку». Берзелиос Уиндрип.
В горах гремело, тучи заволакивали долину Бьюла, необычайная тьма покрывала все черным туманом, зарево молний вырывало из тьмы крутые склоны холмов, и тогда казалось, что это обломки скал, взлетевших на воздух.
В последних числах июля Дормэс проснулся однажды утром при таком неистовстве небес.
Как приговоренный к смерти вскакивает с мыслью: «Сегодня меня повесят!», – так Дормэс в смятении сел на постели, вспомнив, что сегодня сенатора Берзелиоса Уиндрипа изберут, вероятно, кандидатом на пост президента.
Съезд республиканской партии уже закончился избранием Уолта Троубриджа. На съезде демократической партии в Кливленде – при большой затрате джина, клубничной содовой и пота – уже заслушали доклады комиссий, уже сказали подобающие слова, обращаясь к государственному флагу, и с разрешения председателя Джима Фарлея заверили тень Джефферсона, что он останется доволен тем, что произойдет в Кливленде на этой неделе. Перешли к выборам кандидата. Сенатора Уиндрипа предложил полковник Дьюи Хэйк, член Конгресса и влиятельная персона в Американском легионе. Кандидатуры таких любимцев некоторых штатов, как Эл Смит, Картер Глэсс, Уильям Макэду и Корделл Хэлл, встречались одобрительными аплодисментами и тут же снимались. Теперь, к двенадцатой баллотировке, осталось четыре соперника, и они шли по большинству голосов: сенатор Уиндрип, президент Франклин Д. Рузвельт, сенатор Робинзон из штата Арканзас и секретарь департамента труда Фрэнсис Перкинс.
На съезде было немало драматических моментов. Дормэс Джессэп ясно представлял их себе по истерическим радиопередачам и бюллетеням «Ассошиэйтед пресс», – горячие и еще дымящиеся, они падали на его стол в редакции «Информера».
В честь сенатора Робинзона продефилировал духовой оркестр Арканзасского университета – капельмейстер ехал впереди в старинном, запряженном лошадью экипаже, оклеенном громадными плакатами: «Защищайте конституцию!», «Робинзон – за оздоровление».
Имя мисс Перкинс вызвало овацию, продолжавшуюся два часа, – при этом делегаты маршировали со знаменами своих штатов; а имя президента Рузвельта вызвало овацию на целых три часа, причем чествование носило весьма сердечный и дружественный характер, – делегаты знали, что мистеру Рузвельту и мисс Перкинс несвойственны мишурный блеск и грубое шутовство и в силу этого они не могут иметь успеха в сей критический момент всенародной истерии, когда избирателям требуется такой цирковой трюкач, как «бунтарь» сенатор Уиндрип.
Демонстрация в честь Уиндрипа, заранее научно разработанная Ли Сарасоном, его секретарем, уполномоченным по вопросам рекламы и доверенным философом, ни в чем не уступала остальным. Сарасон достаточно внимательно читал Честертона и поэтому знал, что только одна вещь больше самых больших вещей, – это вещь настолько маленькая, что ее нетрудно увидеть и понять.
Выдвинув кандидатуру Бэза, полковник Дьюи Хэйк закончил речь восклицанием: «Еще два слова! Слушайте! У сенатора Уиндрипа есть к собравшимся особая просьба: чтобы на этом историческом собрании вы не теряли времени на его чествование. Никакого чествования! Мы, члены «Лиги забытых людей», не нуждаемся в пустых приветствиях и почестях; чего мы хотим – так это внимательно и всерьез рассмотреть вопрос о безотлагательных нуждах шестидесяти процентов населения Соединенных Штатов. Никаких оваций! И пусть провидение наставит нас, когда мы принимаем самое серьезное решение в нашей жизни!»
Когда он кончил, по центральному проходу двинулась процессия. Но это был не парад тысяч. Шел лишь тридцать один человек, и демонстранты несли только три флага и два больших плаката.
Во главе процессии шли два ветерана Гражданской войны – в старых синих мундирах северян, а между ними, держа обоих под руку, представитель южан, в сером. Все трое – тщедушные старички, которым перевалило за девяносто и которые шли, опираясь друг на друга и робко оглядываясь, в надежде, что никто не станет над ними смеяться.
Представитель южан нес пробитое шрапнелью полковое знамя Виргинии, а один из северян высоко подымал потрепанный флаг Первой Миннесоты.
Почтительные аплодисменты, которыми съезд наградил манифестантов других кандидатов, были подобны звуку дождевых капель в сравнении с бурей, приветствовавшей этих трех трясущихся, еле переставляющих ноги стариков.