Синклер Льюис - У нас это невозможно
Консервативные сенаторы, Торговая палата Соединенных Штатов, крупнейшие банкиры, короли стальной, автомобильной, электрической и угольной промышленности – все они подобны королям из династии Бурбонов, о которых было сказано, что «они ничего не забыли и ничему не научились».
Но ведь те умерли на гильотине!
Может быть, мы сумеем быть милостивее к нашим Бурбонам. Может быть – может быть, – нам удастся спасти их от гильотины, от виселицы, от расстрела. Может быть, мы при нашем новом режиме, при нашем «новом курсе», который действительно будет новым курсом, а не наглым экспериментом, – может быть, мы ограничимся тем, что заставим этих важных финансистов и политиков посидеть на жестких стульях, в мрачных конторах, работая бесконечное число часов пером или стуча на пишущей машинке, как это делали для них в течение стольких лет многочисленные рабы в белых воротничках.
Теперь настал, как говорит сенатор Берзелиос Уиндрип, «час атаки». Мы перестали бомбардировать невнимательные уши этих лицемеров. Мы выходим из окопов, чтобы броситься в атаку. Наконец, после долгих месяцев совместных совещаний руководители «Лиги забытых людей» и я сам заявляем, что на предстоящем съезде демократической партии мы без малейших колебаний… Слушайте! Слушайте! У нас на глазах совершается история! – закричал Дормэс своей невнемлющей семье.
– …отдадим миллионы голосов членов Лиги, для того чтобы провести кандидатуру сенатора Берзелиоса Уиндрипа… на пост президента от демократической партии, что означает, другими словами, что он будет избран и что мы, члены Лиги, выберем его президентом Соединенных Штатов!
Его программа и программа Лиги не во всех деталях совпадают. Но он принял на себя обязательство считаться с нашими указаниями и советами, и, во всяком случае, до избрания мы будем безоговорочно поддерживать его – своими деньгами, своей преданностью, своими голосами… и своими молитвами. И пусть господь бог ведет его и нас через пустыню неправедной политики и грязного, алчного капитала к сверкающему великолепию Земли Обетованной! Да благословит вас бог!
Миссис Джессэп весело заметила:
– Знаешь, Дормэс, этот епископ-совсем не фашист; он настоящий красный радикал. Но неужели это его заявление может иметь какое-нибудь значение?
«Ну и ну!» – думал Дормэс. Он прожил с Эммой тридцать четыре года, и не чаще двух раз в год на него находило желание убить ее. Он мягко сказал:
– Оно не означает ничего особенного, кроме того, что через несколько лет под видом заботы обо всех нас диктатура Бэза Уиндрипа будет регламентировать все решительно, начиная с того, где нам молиться, и кончая тем, какие детективные романы нам читать.
– Безусловно, так оно и будет! Иногда мне хочется стать коммунистом! Забавно, что именно мне, потомку тупоголовых голландских обитателей долины реки Гудзон! – воскликнул Джулиан Фок.
– Замечательная идея! Из огня Уиндрипа и Гитлера да в полымя нью-йоркского «Дейли уоркер», и Сталина, и пулеметов. И еще пятилетнего плана – мне бы, наверно, было сказано, что по решению комиссара каждая из моих кобыл должна давать шесть жеребят в год! – сердито проворчал Бак Титус; а доктор Фаулер Гринхилл принялся их вышучивать:
– Ах, папа, и вы тоже, Джулиэн, юный параноик, вы же просто помешались! Диктатура?! Приходите лучше ко мне на прием и разрешите мне освидетельствовать ваши головы! Америка – это единственная свободная страна на земле! И, кроме того, наша страна слишком огромна для переворота! Нет, нет! Здесь, у нас, это невозможно!
VI
Я бы скорее стал последователем какой-нибудь безумной анархистки, вроде Эммы Гольдман, если благодаря ей в скромной хижине простолюдина прибавилось бы маисовых лепешек, бобов и картофеля, – чем какого-нибудь государственного деятеля стоимостью в двадцать четыре карата, вооруженного университетским образованием и правительственными связями и добивающегося, чтобы мы производили побольше лимузинов. Можете называть меня социалистом или другим бранным словом, только бы вы держали другую ручку пилы и помогали мне перепиливать огромные бревна бедности и нетерпимости.
«В атаку». Берзелиос Уиндрип.
Вся семья – и жена, и кухарка миссис Кэнди, и Сисси, и Мэри, в замужестве миссис Фаулер Гринхилл, – считала, что здоровье Дормэса ненадежно, что всякая простуда неминуемо перейдет у него в воспаление легких, что ему полагается носить калоши, есть кашку, поменьше курить и никогда не переутомляться. Его это крайне возмущало; пусть после тяжелого рабочего дня он и шатался от усталости, но стоило ему поспать ночь – и он снова был полон энергии, как динамо-машина, и мог «сделать номер» гораздо быстрее, чем самый живой и молодой репортер.
Он скрывал от них свои развлечения, прятался, как маленький мальчик от родителей; он бессовестно лгал, преуменьшая количество выкуренных папирос; у него была припрятана бутылка бургундского, из которой он регулярно делал глоток – только один глоток, – перед тем как лечь в постель; и, если он обещал рано лечь спать, то гасил у себя свет и ждал до тех пор, пока у него не оставалось никаких сомнений, что Эмма уснула, и затем зажигал снова свет, с удовольствием читал до двух часов, свернувшись под красивыми шерстяными одеялами, сотканными на ручном станке на горе Террор; его ноги трепетно подергивались, как у спящего сеттера, всякий раз, когда главный инспектор уголовного розыска, один, без оружия, входил в притон фальшивомонетчиков. Раз в месяц он прокрадывался в кухню часа в три ночи и варил себе кофе, а затем все сам мыл, чтобы ни Эмма, ни миссис Кэнди ничего не узнали. Он думал, что им ни за что не догадаться!
Эти маленькие проделки доставляли ему живейшую радость; в остальном его жизнь была посвящена служению обществу, попыткам заставить Шэда Ледью подравнивать как следует цветочные клумбы, лихорадочному писанию передовиц, которые волновали три процента его читателей в течение нескольких часов – от утреннего завтрака до полудня – и к шести часам уже бесследно забывались.
Иногда, когда Эмма в воскресенье утром приходила к нему поваляться в кровати и ласково обнимала его худые плечи, ей становилось грустно от сознания, что он стареет и слабеет. Его плечи, думала Эмма, стали жалкими, как плечи хрупкого ребенка; Дормэс не догадывался об этих ее печальных мыслях.
Даже перед самым моментом отправления газетного материала в типографию, даже когда Шэд Ледью исчезал на два часа из дому, а потом представлял счет на два доллара за точку газонокосилки, вместо того чтобы самому ее наточить; даже когда Сисси со своей компанией играла внизу на рояле до двух часов ночи, между тем как у него не было ни малейшего желания бодрствовать до утра, Дормэс никогда не бывал раздражительным, исключая лишь промежуток между утренним вставанием и первой живительной чашкой кофе.
Умудренная опытом Эмма бывала очень довольна, когда он набрасывался на всех до завтрака. Это означало, что он в бодром настроении и полон интересных мыслей.
После того как епископ Прэнг преподнес корону сенатору Уиндрипу, по мере того как приближалось время выборов кандидата в президенты, Эмма все больше тревожилась. Дормэс молчаливо ждал утреннего завтрака, глаза у него были воспаленные, словно его измучили тревога и бессонница. Он теперь никогда не капризничал. Она охотно послушала бы, как он ворчит:
– Что эта идиотка, миссис Кэнди, соберется когда-нибудь подать кофе? Сидит, наверно, читает Ветхий завет! И, может быть, дорогая моя, ты соизволишь сказать мне, почему это Сисси никогда не встает к завтраку, даже в тех редких случаях, когда она легла не позже часа ночи? Да, посмотри только на эту дорожку! Она вся покрыта увядшими цветами. Негодяй Шэд, наверное, не подметал ее уже с неделю. Клянусь, я выставлю его, и сегодня же!
Эмма была бы теперь счастлива услышать эти знакомые зверские звуки и прокудахтать в ответ:
– Ах, это действительно ужасно! Я пойду скажу миссис Кэнди, чтобы она поторопилась с кофе!
Но он сидел молчаливый, бледный и развертывал номер «Дейли Информер» с таким видом, как будто боялся увидеть новости, поступившие в газету после того, как он в десять часов ушел из редакции.
Когда Дормэс в 1920 году выступил за признание России, Форт Бьюла был обеспокоен подозрением, что он становится отъявленным коммунистом.
Сам-то он прекрасно понимал свою позицию, знал, что весьма далек от левого крыла радикалов, и в лучшем случае он умеренный, вялый и, пожалуй, немного сентиментальный либерал, которому противны напыщенность и тяжеловесный юмор общественных деятелей и тот зуд популярности, который заставляет прославленных проповедников, красноречивых педагогов, актеров-любителей, богатых женщин со склонностью к общественной деятельности или к спорту и вообще богатых женщин кокетливо приходить к редакторам газет с фотографиями под мышкой и с притворной улыбкой лицемерного смирения на лице. Но всякое проявление жестокости, и нетерпимости, и презрения счастливого к несчастному рождало в нем не только отвращение, но и горячую ненависть.