Дмитрий Старицкий - Недоделанный король
— Что тебя гнетет, сын мой? — раздался из-за деревянной решетки скрипучий голос отца Васко.
— Mea culpa, святой отец, — немного промедлив, произнес я на латыни ритуальную фразу.
Раз уже залез в исповедальню, надо делать вид, что исповедуешься. Ибо… Ибо чревато обратное.
Гроб с телом Грини обряженного в его лучшие одежды поставили в церкви на специальном помосте, который под руководством отца Жозефа принесли по частям из каких-то подсобок и собрали в центральном нефе прямо на месте, задрапировав сооружение красной тканью. Мне показалось, что этот предмет мебели при церкви постоянный, потому как периодически люди умирают даже в благословенной Басконии и не делать же такую вещь по каждому скорбному случаю заново.
Приготовив все к отпеванию, отец Жозеф и его помощники прочитав по короткой молитве, удалились, плотно затворив за собой двери храма. Даже на замок заперли, чтобы нам никто не помешал.
Мертвое лицо Мамая лишь слегка заострилось, но в мреянии неверного света десятка свечей казалось, что принадлежало оно безмятежно спящему человеку. Лишь большие серебряные монеты на его глазах указывали на скорбный случай этой нашей встречи. Поцеловав холодный лоб казака я, смахнув невольную слезу, ушел в глубину храма, где и сел на скамью, глядя, как в скрещенные руки Мамая амхарцы вставили толстую восковую свечу, огня которой должно было хватить на всю ночь, предварительно зажегши ее от лампады под иконой Григория Турского, святого покровителя покойного. После чего они взяли гроб в ‘’коробочку’’ и, встав на колени, отдали Мамаю последние почести.
Всю оставшуюся ночь рыцарственные монахи провели в бдении с оружием у гроба казака. Надели кольчуги на голое тело, прикрылись плащами и стоя на коленях, опираясь ладонями на крестовины мечей, негромко пели какие-то гимны на своем тарабарском языке. Отпевали соратника. И это совсем не было похоже на привычный для меня православный обряд отпевания. Единственная мелодия, показавшаяся мне знакомой, напоминала песенную молитву русских монахов ‘’С нами Бог’’, все остальное было мне в новинку. В этом их действе чувствовалось что-то совсем уж древнее, непонятное современному уму, но продирающее до печенок.
Я сидел от них поодаль и, как мог, как умел, молился за Гринину душу, чтобы ему в посмертии было так же хорошо, как он в это сам верил. Заставить самого себя поверить в загробный мир я так и не смог, несмотря на чудо переселения собственного разума в чужое тело. Разве что в индуистский метемпсихоз, раз уж мне его наглядно продемонстрировали.
Вот и на вчерашней исповеди первоначально меня обуял неодолимый душевный порыв открыть отцу Васко кто я такой на самом деле. Но животный страх тисками сжал сердце и перекрыл предательскую гортань. Вспомнив судьбу Жиля де Реца, я лишь на краткий миг представил себя одетого в санбенито* и привязанного к позорному столбу, и как мои ближники подносят факелы к сложенным у моих ног дровам. Дровам моего аутодафе. И отбросил этот порыв, как вредный и несвоевременный. ‘’Теперь ты царь, живи один’’.
Благоразумие победило, и каялся я святому отцу только во вмешательстве в Божий суд. На что и получил суровый отлуп со стороны старого францисканца, как и обвинение в неуемной гордыне.
— Гордыня среди тяжких грехов, сын мой, самый страшный грех, — наставлял меня отец Васко. — Враг рода человеческого из первого среди ангелов превратился в дьявола исключительно посредством гордыни, возомнив, что может сравниться с Творцом всего сущего. Ты, сын мой, назначив Божий суд, сам все вложил в персты Господни. И как Господь рассудил, то его воля и не нам оспаривать его решение. И не тебе мнить, что ты мог хоть чем-то подправить Его волю. Иди, и не греши так больше в своих мыслях.
— Благодарю за науку, святой отец. Вы сняли камень с моей души.
Мне действительно морально полегчало после этой отповеди. Все же психотерапия не на пустом месте в Европе развилась, а именно с ослаблением религиозного сознания в массах. И заменила исповедь.
— Иди уж, — ворчливо отмахнулся от меня старый священник. — Твои люди, сын мой, ждут тебя и твоих приказов. Я разрешил твоим арапам отпеть принца Мамая по их ортодоксальным обрядам. Правда, ночью, чтобы не вводить в искушение наших прихожан. Утром мы будем отпевать его публично по римскому обряду, потому как хоронить его нам все же придется на освященной земле нашего храма.
Лицо старого францисканца смутно угадывалось в полутьме исповедальни искаженное тенью от деревянной решетки, и я не смог понять насколько правдиво он мне все это втирает согласно церковному канону или просто мной манипулировать пытается. Но вспомнил, что даже кастильская инквизиция начнет обвинять принцев в ереси еще не скоро, только после смерти Торквемады, успокоился. Причины реальные такого преследования будут лежать не в церковной плоскости, а в политической по воле королей.
Епитимью на меня монах наложил легкую. Три раза в день читать Символ веры по десять раз. Ладно, не страшно, Часы Богородицы, наложенные на меня патером Эрбура, я уже читаю по пять раз в день, правда, только, когда я у кого-нибудь на виду. Не сложно будет мне пробормотать и эту молитву. Лучше ее запомню. А если пропущу срок, то Микал подскажет, я его этим сам озадачу.
Когда я вернулся из храма, во дворе дома викария плотники тесали гроб, усыпая землю пахучими дубовыми стружками, а Григория на кухонном столе уже обмывали какие-то старушки в черных одеяниях, втихомолку оживленно обсуждая покойного как мужчину. В чем-то они завидовали тем женщинам, которые у казака были. Увидев меня, они зашикали друг на друга, замолкли и низко мне поклонились. Наверное, чтобы я бесстыжее выражение их глаз не заметил.
Потоптавшись в проеме двери, поняв, что я тут не к месту, ушел в отведенную мне комнату. Сейчас я всем буду только мешать. Кроме меня все сами знают, что им делать. В этом-то вся прелесть ритуализированной жизни, что ритуал вытесняет тормозящие рефлексии. Точнее сказать — действует помимо их.
Сел за стол. Разложил письменные принадлежности. Опробовал заранее очиненное коптом фазанье перышко и начертал на девственно чистом листе лучшей бумаги, которая только у меня нашлась латинские строки: ‘’Дорогая сестра, любезная Исабель. С прискорбием сообщаю вам, что смерть секретаря вашего посольства сьера Табаско произошла вчера в Гернике по вине моего человека, потому что так решил Божий суд…’’ И описал свою чуть скорректированную версию того что произошло, опережая нелицеприятную для нас версию дона Диего. Хвалить нас он точно не будет. При этом дал очень высокую оценку боевым качествам ее посла, который сам вышел на Божий суд, защитить честь своего секретаря, подобно легендарным рыцарям Карла Великого.
К соболезнованиям добавил кучу сложно сплетенных словес с искренними моими уверениями в вечной дружбе между нашими королевствами и лично между нами — монархами, которым нечего между собой делить. Сообщил ей, что от дарованной ей всеобщей нобилитации баски отказались, но подсказал, что никто не мешает ей признавать их благородными рыцарями на территории Кастилии, как и нанимать этих превосходных бойцов на святое дело очищения полуострова от богомерзкой власти сарацин, в чем я никоим образом не собираюсь ей препятствовать.
Подписал ‘’Франциск, Божьей милостью рей Наварры, принц Беарна и Андорры, сеньор Бискайи’’. Вот так вот в полную бочку меда капнул малюсенькую каплю дегтя. До вчерашнего дня титул сеньоры Бискайи принадлежал ей. Но лучше так, чем это дойдет до нее через десятые руки, или же через озлобленных на нас кастильских посольских. В любом случае искажений информации не избежать. Причем искажений не в мою пользу. Так что охапку соломы на месте предполагаемого падения лучше бросить заранее.
Вызвал Микала, отдал ему запечатанное послание и приказал отдать его кастильскому послу для передачи в Мадрид. Заодно передать лично послу кошелек, в котором должно быть ровно пятьсот су. Вергельд за жизнь секретаря кастильского посольства должен быть уплачен по ставке кабальеро. Что хотите? Божий суд проигран, значит, Мамай виновная сторона той первой дуэли, в которой этот секретарь погиб, как бы оно там на самом деле не происходило. Кисмет, как любит говаривать один мне знакомый сарацинский капудан. Заодно передать графу на словах мое восхищение его виртуозным владением рапирой. Польем и ему елея на сердце, не обеднеем.
А сам, отослав всех ближников из комнаты, прилег на кровать пострадать от потери близкого мне человека. Ну как близкого? Земляка. На чужбине это много. А так-то мы с ним особой дружбы не водили. Не до Мамая мне было, если честно. Но вот он был рядом со мной как глоток родины. Было с кем хоть накоротке перемолвиться на русском суржике приятным для уха. Теперь все. Микал скорее говорит как лужицкий серб, чем русский человек. С ним мне проще на васконском общаться. Или на хохдойче, если я хочу чтобы окружающие нас не поняли.