Время перемен - Евгений Васильевич Шалашов
– Так ведь Владимир Ильич, – решил я заступиться за свой класс. – Крестьяне пьют не от хорошей жизни, да и развлечений у них не так и много. Кабак для них – и клуб, и библиотека. Да и детская смертность зависит не только от пьянства родителей, но и от уровня развития медицины, от нищеты. А чем лучше рабочие? Разве они меньше пьют?
– Пролетариат – восходящий класс. Он цельный, здоровый. Пролетариат не нуждается в опьянении, которое бы его оглушало, или возбуждало. Ему не требуется ни опьянение половой несдержанностью, ни опьянение алкоголем. Может быть, кто-то из рабочих, еще не оторвавшийся от крестьянского мира, если и позволит себе выпить, то это ненадолго. Как только вчерашний крестьянин врастет в новую среду, станет истинным пролетарием, как он перестает пить.
Владимир Ильич проговорил это с такой убежденностью, что если бы я в своей жизни не видел этого самого «пролетариата», не вылезающего из рюмочных или, «квасивших» в собственной квартире, или в детской песочнице, поверил бы на слово. А уж теперь, во время гражданской войны, так вообще лучше промолчать. Наверное, и на самом-то деле в Советской России не пьем только мы с товарищем Дзержинским.
– Володя, ты опять идеализируешь пролетариат, – вмешалась Крупская. – Вспомни, как в том же Лонжюмо наши молодые пролетарии – некоторые даже потомственные рабочие, накачивались французским вином, а кое-кого приходилось выручать из полицейских участков за дебоши.
– Накачивались, потому что они были оторваны от своей родины, от работы, и от своего коллектива, – парировал Ленин. – А по возвращению в цеха они сразу же переставали пить. Им это просто не нужно. Вон, как Владимиру Ивановичу. Мы уже разрешили открывать частникам рестораны и пивные, где можно продавать пиво. А товарищи из Политбюро настаивают на свободной продаже водки. Дескать, это принесет в бюджет не менее пяти процентов дохода[4]. Но я категорически против. Пиво, это еще туда-сюда, но водки в стране победившего социализма быть не должно.
Я не стал говорить, что товарищи из Политбюро поскромничали. После отмены «сухого закона» доходная часть государственного бюджета, от продажи водки, составит двенадцать процентов. Другое дело, что потери государства от пьянства были гораздо выше, нежели доходы с продаж.
Вошла горничная, унесла опустевшие тарелки, принесла корзинку с сухариками, варенье, а потом чай в стаканах, без подстаканников. Горячо же…
– Владимир Иванович, а в честь кого вас назвали? – поинтересовалась вдруг Надежда Константиновна, проигнорировав предложение обращаться просто по имени.
– Да кто его знает? – честно ответил я, так как и на самом деле не знал, почему меня так назвали. – Родителей у меня давно нет, их не спросишь. Может, священника нужно спросить, который крестил? Но мне как-то все равно было – как назвали, так и назвали.
– Вы сирота? – спросила Крупская.
Теперь я пожалел, что не расспросил поподробнее тетку о своих родителях. Я ведь даже не знаю, сколько мне лет было, когда они умерли, и обстоятельства смерти. И как я жил, и где жил, тоже не знал. Поначалу не интересовало, а потом стало не до того. Да я же и дома-то почти не жил, а потом тетка меня вообще выгнала. Кстати, до сих пор не выяснил – из-за чего? И тетку Степаниду, к стыду своему, почти не вспоминал. Ну, не успел я проникнуться родственными чувствами к незнакомой женщине, что тут поделать? Вон, даже ни одного письма не написал.
– Меня тетки вырастили, – неохотно признался я. – Одна в деревне, другая в городе. Спасибо им, выучили – и в земской школе, и в учительской семинарии.
– Вы же девяносто восьмого года рождения? – продолжала расспросы Надежда Константиновна. А ее супруг, подперев подбородок рукой, просто сидел и устало ждал.
– Так точно, одна тысяча восемьсот девяносто восьмого.
– А число, если по старому стилю? Месяц?
Вот так да… Расспросы товарища Крупской уже напоминали допрос военнопленного, обязанного четко отвечать – как его имя, должность, номер воинской части, фамилия командира, место дислокации.
– Девятнадцатого августа, если по старому стилю, – ответил я, а потом спохватился – если я определил свой день рождения первым сентября, то по старому стилю это будет восемнадцатого августа, потому что в девятнадцатом веке разница между стилями составляла двенадцать дней, а не тринадцать, как сейчас. Впрочем, для Крупской один день значения не имел.
– Это точно, что в августе? – продолжала допрос Крупская.
Подавив в себе накипающее раздражение, ответил:
– Надежда Константиновна, вы можете запросить Череповецкий губисполком. Пусть вышлют мою метрику, или сделают выписку из метрической книги. Меня крестили в единоверческой церкви села Ильинского, все документы на месте.
Товарищ Крупская, как начальник со стажем, предпочла не заметить нарастающее недовольство, а опять задала вопрос:
– А ваша матушка не могла в девяносто седьмом году работать в Петрограде – ну, тогда еще Петербурге, или в Москве в девяносто седьмом году? В крестьянских семьях принято наниматься в город кухарками, няньками, кем-то еще?
Может, подразнить Надежду Константиновну? Дескать, я в дате своего рождения не уверен, все могло быть, но отчего-то стало обидно за незнакомую женщину, считавшуюся здесь моей матерью. Если бы речь шла о моей настоящей матери, я бы уже поднялся и ушел. А мужчине, за такие вопросы, имеющее двойное толкование, следовало дать в морду. Но о своей «здешней» матери я знал только то, что ее звали Елизаветой Дмитриевной, вот и все. Но, начал догадываться, отчего Крупская задает дурацкие вопросы, мое раздражение рассосалось и стало смешно. Не думал, что сплетня о моем происхождении дойдет до Крупской, и так ее заденет.
– В нашей округе вообще на заработки не ездили. У нас зимой выплавкой железа да кузнечным делом занимались – руда болотная скверная, зато своя, можно гвозди ковать, а потом их лавочникам продавать. А женщинам у нас вообще не полагалось куда-то ездить. Чай, раскольники мы, хотя и в храм единоверческий ходим. Тетка в Череповец переехала, потому что муж свою землю братьям