К Соловьев - Господа Магильеры
Виттерштейн и сам это чувствовал. Дорога становилась ровнее, накатаннее, только желудочные спазмы отчего-то не делались слабее. Возможно, виновата была артиллерийская стрельба. Раньше она казалась чем-то отдаленным, как гремящая по другую сторону гор гроза. Теперь же делалась все явственнее, зримее, и Виттерштейн против воли ощущал, как оба его pulmo[4] на миг обмирают, парализованные, всякий раз, когда где-то рядом раздавался разрыв.
Звуки канонады были страшны именно своей природой, абсолютно чуждой всему человеческому, теплому, поддатливому. Они были рождены холодной сталью и, слыша приближающийся басовитый гул очередного снаряда, Виттерштейн представлял луженую pharinx[5], исторгнувшую из себя металлический кокон с начинкой из огня и смерти. Потом раздавался грохот, и в этом грохоте чудился хруст – точно кто-то раздирал пальцами гнилую холстину. Страшный, чудовищный звук. Иногда снаряды просто лопались, с такой силой, что начинал подобно колоколу гудеть собственный череп. А были и те, что долго и тонко свистели, прежде чем разорваться с утробным лязгом. Виттерштейн, хоть и провел не один год на фронте, так и не научился разбирать на слух виды снарядов и калибры. Но лицо водителя хмурилось все сильнее.
- Ох зачастили… - пробормотал он, впившись в рулевое колесо хрипящего «Дукса» и швыряя злосчастный грузовик куда-то вниз, заставляя с чавканьем выныривать и снова карабкаться по земляному откосу, - Кажется, они стащили сюда английские пушки со всего мира! Тяжелые батареи заговорили, слышите?.. Будет вам сегодня работы, господин лебенсмейстер. Ох, накажи меня Господь, будет работы…
Виттерштейн не собирался отвечать, он не любил болтать с нижними чинами и всегда в их присутствии немного терялся. Они, эти ефрейторы с желтоватыми лицами и тысячи им подобных, были костьми войны, точнее, их осколками, выстелившими землю от Вердена до Медины. Это был их мир, с ипритом вместо воздуха, мир, хоть и знакомый Виттерштейну, но все же бесконечно ему чуждый, пугающий. В этом мире он был лишь гостем.
«А ведь меня еще считают хладнокровным полевым специалистом, - подумал Виттерштейн, ощущая, как от каждого разрыва дребезжат кости и чувствуя полную свою беспомощность, - Подумать только. Они чествуют меня как несгибаемого труженика фронта, отважного солдата кайзера с санитарной сумкой. Если я наконец умру, добрая половина газет на следующий день выйдет с черной рамкой некролога на самом видном месте. И никто не знает, что мой vesica urinaria[6] ошпаривает кипятком каждый раз, когда где-то рядом падает снаряд. А этот парень с ефрейторскими нашивками только хмурится и бормочет что-то себе под нос, словно мы всего лишь попали под дождь. И единственной памятью о нем станет разве что дюжина поминальных карточек[7] на скверной бумаге…».
- Давно идет наступление? – спросил Виттерштейн вслух. Надо было определить объем работы.
Водитель поморщился.
- С полудня. С тех пор и лупит. Ох, потреплют наш полк нынче, как куница курицу… Хотел бы я знать, какому дураку вздумалось на английские пушки лезть, их же здесь по стволу на каждый наш штык… Слышите? Господи святой Боже, это ж сколько железа в землю уходит…
- Потреплют, - кивнул Виттерштейн, внутренне злясь оттого, как ловко это неказистое словечко заменяет весь спектр прочих, известных ему самому, вроде «значительные потери в живой силе», - Будь уверен, потреплют. Иначе за мной не послали бы. Скажи спасибо, что я неподалеку был. Да и то сказать, сколько времени утрачено…
- Опоздали, конечно, - ефрейтор шмыгнул носом, но взгляда от дороги не оторвал, - Это и дураку ясно. Наш фельдшер как узнал, что вы тут неподалеку обретаетесь, меня живо за шкирку взял. «Хельмут, - сказал он, - разбейся сам, разбей машину, а господина лебенсмейстера доставь во что бы то ни стало!».
- Хороший фельдшер-то? – спросил Виттерштейн зачем-то.
- Золотые руки, - подтвердил ефрейтор с гордостью, - Многих в нашем полку от райских врат развернул на полпути. Рука очень легкая. Осколки, шрапнель вытаскивает запросто. И кости вправляет свободно. Да и вообще… Был у меня приятель, Пауль. Ему полгода назад булыжник прилетел от штейнмейстеров английских. Булыжник меньше кулака, а пролетел километра три, пробил бруствер и перекрытие из досок. И в бедро Паулю… Думали, ногу придется отнимать, одна каша… А фельдшер наш поколдовал, щипцами пощелкал – и ногу-то спас. Правда, хромота осталась, но и нам не на свадьбе красоваться…
- Хороший врач, - согласился Виттерштейн.
- Хороший-то хороший, но ведь человек смертный, не чета вам, господин лебенсмейстер. Только железяками орудовать и умеет. Щипцы там, ланцеты… А по сравнению с вашими фокусами он школяр. Как вы это умеете… Пальцами пошевелили, рукой махнули, и люди с операционного стола спрыгивают, словно минуту назад сладко спали, а не лежали требухой наружу, как товар в мясной лавке.
- Ну-ну, - проворчал Виттерштейн, но не очень строго, - Вам бы болтать все. Чудес мы не делаем и мертвых не воскрешаем.
- Мертвых поднимать и не надо, - буркнул ефрейтор, враз сделавшись мрачнее, - Хватит. Мертвые свое отвоевали. По мертвой части и без вас есть, кому заняться.
Виттерштейн ощутил приступ мимолетной гадливости. Вроде и не подумал ничего конкретного, а какая-то черная, источающая запах разложения, мыслишка юркнула в потемках сознания, точно пирующая на мертвом теле крыса, спугнутая случайным звуком.
И то верно. Отвоевали свое. Тело человеческое можно восстановить, пока в нем бьется сердце, этот крохотный хрупкий метроном. Остановился он, и все. Значит, человек уже там, куда не дотянется рука самого умелого лебенсмейстера. Поступил, как выражались некоторые фронтовые остряки, под другую юрисдикцию. В чертоги, куда человеку простирать свою длань опасно и мерзко.
На смену сумеркам уже пришла ночь, колючая и густая, как нечесаная волчья шкура. Из-за низких туч звезд было не видно, тем страшнее были сполохи света, время от времени мигавшие в ночи, в такт разрывам. Там, в ночи, происходило что-то страшное, чудовищное, парализующее волю, что-то, отчего само человеческое естество скорчивалось внутри грудной клетки и тихонько подвывало раненым зверем. Там была смерть. Не в чистом и стерильном ее воплощении, как между газетных строк, а в истинном обличье, которое Виттерштейн знал в мелочах, в самых крохотных чертах, как лицо давнего знакомого. Знал – и ненавидел.
Смерть сейчас пировала там, накрыв себе огромный обеденный стол, изрытый рваными зигзагами траншей вместо столовых приборов и воронками вместо крошек. Там, между клочьев колючей проволоки, в душном смраде подземных казематов и в крысиных лазах опорных пунктов, гибли люди. Десятки, сотни, а может, и тысячи крохотных фигур в сером солдатском сукне падали и оставались лежать, враз сделавшись из действующих лиц этого безумного грохочущего спектакля всего лишь молчаливыми декорациями, которые не успели убрать со сцены.
Виттерштейн еще не видел их, но ощущал, так же явственно, как раскаты канонады. Всех этих людей, которые заперты между землей и сталью, между небом и смертью, между мгновением и вечностью. Выпотрошенных осколками, повисших на баррикадах с размозженными головами, истекающих кровью в темноте блиндажей, бредящих на госпитальных койках, агонизирующих в воронках, срубленных безжалостными и губительными пулеметными очередями.
«Безумцы, - подумал Виттерштейн, неосознанно сжимая кулаки и ощущая глухую собачью ярость, - Что же вы с собой творите? Зачем с такой злостью уничтожаете величайшее из всех божественных творений? Зачем так слепо калечите себя, непоправимо разрушая собственные ткани и кости? К чему вы так рветесь, не обращая внимания на вытекающую из вас кровь?.. Предположим, сегодня я спасу кого-то из вас. Не одного и не двух. Сколько смогу. Сколько осилю, пока мои ноги смогут держать меня. Да только к чему? Ведь через месяц те из вас, кого я спас, снова окажутся здесь. Снова полезут под шрапнель и осколки и снова повиснут лохмотьями на колючей проволоке. Так к чему все это? К чему этот ужасный, бессмысленный и отвратительный процесс, который лишь затягивается моими силами?..»
Полевой лазарет полка располагался в тылу, но даже там дыхание боя становилось нестерпимым, обжигающим. Сквозь тонкое стекло окна Виттерштейн видел рассвет нового дня, алый, как артериальная кровь – отсвет сигнальной ракеты, стелящийся по земле. Видел бутоны разрывов, угольно-багровые, что распускались между траншей. Английских траншей он не видел, но хорошо представлял их угловатые контуры, растянувшиеся где-то вдалеке. И тонкую цепь серых фигур, накатывающуюся на них подобно волне, отступающую, тающую…
- Лазарет, - ефрейтор заставил свой «Дукс» остановиться – и еще секунд пять в стальном чреве грузовика что-то беспокойно перестукивало и лязгало, - Пожалуйте, господин лебенсмейстер. Только осторожнее, Бога ради. У нас тут не передовая, но гостинцы английские залетают регулярно. Вам туда, чуть правее, в блиндаж… Керосинку видите? Прямо на нее…