Юрий Власов - Соленые радости
Никто не звонил в дверь. И Поречьев спал. Все постояльцы той маленькой гостиницы спали. На стойке у портье пищал транзистор, но когда смолкал транзистор и мы, в холле становилось так тихо, что я слышал частый и прерывистый ход своих часов и сипловатое дыхание старика. Это была тишина огромного, начиненного грохотом города. У меня болели шейные мышцы, которые я повредил еще в феврале. И я поворачивался всем туловищем, а голову держал немного вперед.
Осборн сказал, что он специально прилетел из Кливленда и Мэгсон недоволен, но ему плевать на Мэгсона. Он не получил за «железо» ни цента и плевал на все деньги. Он уверен, что я еще накрою много рекордов. По этому случаю они выпили со стариком. А когда старик предложил подруге Осборна отведать вина: «Это не по-джентльменски, месье», – сказал он Осборну, Осборн поставил третий стакан дном вверх и ответил грубовато: «Нет!»
Я облизывал губы. Губы спекались и лопались.
– Славную нашли девушку, – сказал старик. – В Париже такие штучки не проходят. Я не ошибся, вы настоящий мужчина, даже такая женщина согласна на все эти «нет». Поздравляю, месье… Простите меня, месье, но мы, мужчины, привыкаем к привязанности, позволяем не замечать ее. Понимаете, что я имею в виду?.. Ну как, еще стаканчик?..
– Нет! – сказал Осборн. И они пропустили со стариком еще по стакану. Я так и не понял, к чему относилось последнее «нет». Разливая вино, старик прижимал бутылку к груди и что-то бормотал.
Потом подруга Осборна ушла за своей сумочкой, и, когда спускалась по лестнице, я разглядел ее. У нее были узкие бедра и маленькая, обтянутая грудь. И сама она была не по-европейски смугла. В неправильных чертах ее лица было что-то привлекательное. Старик, пожалуй, был прав.
В холле и у стойки было темно. Темно и уютно. Старик выложил сигареты, но не курил.
Хорошо, что мы не могли рассмотреть друг друга. В тот вечер я совсем расклеился. На помосте я пробовал рекордные веса, и «экстрим» позаботился обо мне.
Я не спрашивал Осборна о Пирсоне. Такие вопросы не задают. Но Осборн вдруг сказал: «Пирсон не составит тебе конкуренцию. Вообще никогда. Это противоестественно. Но Альварадо в подходящей форме».
– Они меня не волнуют, Морис, – сказал я. – А кто эти господа? – спросил старик.
– Есть такие, – сказал Осборн. – И один из них все не может стать чемпионом.
– Значит, тужится, – сказал старик.
– Да, – Осборн рассмеялся.
– Передай привет Бену Харкинсу, – сказал я.
– О'кей, – сказал Осборн. И они снова принялись за вино. Вина было много, и они никак не могли его распробовать…
На чемпионатах с Осборном что-нибудь да случалось. Или он зарабатывал нулевую оценку сразу же в первой попытке, или выбывал из-за травмы, когда все уже, казалось, было сделано. В страсти к риску ему не откажешь.
Я не спрашивал Осборна, но он наверняка занимается культуризмом. Я мало видел такое обилие мышц. И крепление каждого пучка обозначено. Вкраплено ничтожное волоконце. Сплетения сочных побегов мышц! И ноги тоже избалованы стройностью мышц. И при всем том Осборн пренебрегает конкурсами красоты, хотя шансы на любой из трех призов у него. Международная федерация тяжелой атлетики, кроме наших чемпионов, проводит атлетические конкурсы красоты. Соблазн для многих. Даже знаменитый Мунтерс священнодействовал на подиуме этих конкурсов. Зрелище опьяняющее. Страсти бушуют в мышцах. Мощные жизни в этих мышцах…
После чемпионатов или такого выступления, как мое в Париже, Осборна не узнать. Он даже зрителем испытывает потрясение. Для него спорт не спектакль и не подстроенное зрелище, а столкновение судеб, обнажение судеб, риск, истинность страстей, великие страсти поединков! Осборна мучают непонятные страницы дней. Эти страницы вложены в большую книгу его жизни. Его символ веры – борьба…
Ближе к утру, когда я уже давно был в своем номере, подруга Осборна вдруг принесла целую сумку бутылок «Виши». Сомневаюсь, знал ли об этом Осборн.
«Экстрим» вел со мной разговор один на один. Вечер застрял над Парижем. Вечер слился с утром. Стены, пол, потолок горели жаром моих чувств…
Девушка постучала и вошла. Вошла бесшумно, быстро. Номер не был заперт. Наверное, она видела свет в моем окне.
Юркие случайные автомобили били ревом моторов в железные шторы улиц. Стаи птиц тянули в небе. Рассвет рисовал линии в хаосе камня. В омутах неба стояли плоские облачка.
Она расстегнула куртку. Закрыла за собой номер на ключ. Поставила сумку на пол. Номерок был тесный, в три шага стена от стены. «Голубятня», как назвал его Поречьев.
Я услышал холодок ночи, разгоряченное дыхание, запах бензина и пряность духов. Под замшевой курткой с длинными острыми лацканами сбилась мужская рубашка, небрежно застегнутая. До того небрежно, что почти открывала груди. Маленькие, но налитые груди. Рубашка была надета на голое тело. Желтые расклешенные книзу брюки выставляли полноту ног, ширину подвижного крепкого живота. Узкую талию стягивал кожаный ремень с грубой металлической бляхой. Шея, плечи и груди… – все дышало неизбежностью ласк и неудержимостью ласк. Она умела любить, она знала это, обещала и не сомневалась. Все в ней было этим обещанием.
Совсем близко я увидел ее глаза, они смотрели на меня снизу, блестящие, крупные, уже подернутые истомой предвкушаемой ласки. Волосы, упав на спину, открывали уши с тонкими кольцами. Не знаю, но я почему-то запомнил эти кольца. Они оттеняли необычную смуглость кожи и белизну выгоревших волос. Невероятно крупные желтоватые кольца…
Потом из сбивчивой маловразумительной речи я уяснил, что она исколесила город в поисках минеральной воды.
Я скорее оборвал бы себе руки сумасшедшим «железом», чем прикоснулся к этой женщине. Она была обманута мишурой зрелища. Все мои попытки были азартным зрелищем. Животная близость, которую сулила эта встреча, была все той же платой за силу, за спектакль силы.
Париж. Далекий Париж, так и неоткрытый мной. Гигантский непонятый город. Одна из коротких остановок в моем пути.
Сизоватым и безмолвным было то утро. Улочки поражали своим запустением. Рассвет открывал подробности этих улочек. Где-то в центре Парижа нарастал грохот… Острее и выше становились гребни крыш…
«Экстрим» складывает свои немудреные формулы, разрушает, снова складывает. Я действительно безумен. Я мечту нарекаю своей судьбой.
Белый потолок номера. Там тишина отсчитывает мое время. Сколько еще будет гостиниц в моей жизни?..
– Раскройся в подрыве, – говорит Поречьев. – Привстань на носки – и раскройся! Плечи откинь, руки прямые. Мышцы все отдадут! Снимай с выключенными локтями и не спеши, иначе завалит вперед. Раскройся – и сразу под вес. Как выполнял уход Шеппард? Вот так же камнем, но мягко, эластично…
С неприязнью думаю о Цорне, Хенриксоне и всех, кто расточителен на слова, за все рассчитывается словами: «Переделыватели мира! Потрясатели воздуха! Возы слов! Вместо жизни вымыслы, абстракции».
Ценю лишь слова, обожженные риском, оплаченные днями и годами собственной жизни. Я задыхаюсь добротой людей, участием людей.
Поречьев приседает, ловит воображаемую штангу на грудь. И снова объясняет, как важно не клюнуть корпусом перед посылом.
– Будем отступать, сохраняя боевые порядки, – говорю я.
Поречьев с хрустом сжимает кулак:
– Рекорд твой! Ему просто некуда деваться.
– А страницу мы все же перевернули, – говорю я.
– Что?
Я молчу. И это молчание словно выцеживает тревогу из тишины.
– Великий атлет должен верить только себе, слышать только себя, – говорит Поречьев. – Ограниченность- это не издержка спорта, а необходимость! Осознанная необходимость!
– Пусть теперь бесится, – я киваю в сторону, будто здесь с нами «экстрим». Я встаю.
– Что ты все загадками говоришь?
– Цорн где?
– А что, нужен переводчик?
– Он звонил? – спрашиваю я.
– Он у Риты, ей плохо. На всякий случай оставил телефон Мальмрута.
Улица съедает мой шепот, обреченность шагов, загнанность сердца. Кто я, куда иду, зачем?..
Мотаюсь по белесым залуженным улицам. Глазею на рекламы кинотеатров. Жадно прислушиваюсь к чужой речи, ворую тепло чужих слов. Поглядываю за собой в стеклах витрин, телефонных будок, автомобилей и выражении чужих глаз.
Вижу дни своей юности. Выбеленные солнцем дни. Волосы сухи жаром тех дней. Ветер обрывает листву, валит высокие травы, смешивает запахи всех трав. Я неутомим и ловок в прохладе всех вод. Горячее дыхание земли – все ласки этого горячего воздуха-на моем лице, руках, груди. И все в том мире близко, понятно, дорого…
Тяжеловесен белый сырой воздух этой ночи. Редеет поток прохожих. Желты и блеклы огни…
Бреду за воспоминаниями…
– Рассчитываешь на пожизненное признание? – спрашивает Цорн.
– Лучше выпей, – говорю я.
Я достаю из чемодана бутылку и ставлю на стол. Хочу до предела сократить пустоту последней ночи. Да и ему некуда деть себя.