Станислав Токарев - Каждый пятый
Потом масок стало больше — руководитель драматического кружка обнаружил в нём искру божью и «ярко выраженную фактуру современного положительного героя». Сын полка разведчик Ваня Солнцев; Олег Кошевой; даже — хоть не по возрасту роль, но и вымахал он не по возрасту, возмужал, раздался в плечах, — даже бесстрашный журналист Смит, борец с поджигателями войны из пьесы Константина Симонова, главного писателя и лауреата. Актёрские личины имеют свойство прирастать к лицу. В студии Дома пионеров в переулке Стопани учили вживаться в образ — по системе Станиславского. А он и вне театра — неосознанно или, пожалуй, полуосознанно, — ощущал безупречность своего, не актёрского, образа. Это тоже был панцирь и щит. Страшок-то и скукожился. Но затаился.
Случилось действительно в отпуске.
Мать бюллетенила. Не грудная жаба, из-за которой она от кухни и до комнаты доплеталась, держась за стену, — война была её болезнью. Казалось бы, в эвакуации повезло: на работу взяли в ОРС оборонного завода. Сначала грузчицей — мать была крупной, ширококостной и терпеливой; потом учётчицей — всё-таки грамотная, по специальности корректор; потом неожиданно выдвинули и заведующие. Однако с этого тёплого, по общему мнению, места угодили на очень холодное — за проволоку — один за другим три её предшественника. Как-то раз недосчитались четверти со спиртом, мать поседела за ночь. Из Москвы уехала в эвакуацию интересная, следящая за собой — перманент, тонко выщипанные брови — женщина средних лет, вернулась суровая старуха с гребнем в грубо подрубленных прямых белых волосах. В прежнее издательство служить не пошла, да его и не существовало, как многих других учреждений, словно растворившихся во дни великого исхода из столицы — вместе с пишмашинками, скоросшивателями и спецчастью. Сейфы зияли пустотой — анкеты сожгли. И, поступая на новое место, мать решительно вывела в соответствующей графе о муже «умер».
Так вот, было это в отпуске. По ночам курсант предавался на стороне забавам, положенным молодому военному, днём же отсыпался. Мать пришаркала на его половину: «Извини, я бы не обеспокоила тебя просьбой, если бы не крайняя необходимость». Он было сладко раззевался, но защёлкнул рот, едва услышав: «Звонила Лидия Леонидовна. Эта просьба — её». Дрёму как рукой сняло: «Она ещё смеет — после всего?» — «Говорят, сейчас многие подают на пересмотр. Она ходила к адвокату. Тот сказал, что старые дела трудно отыскивать, их слишком много. Она просила меня написать его биографию. Я дольше знала его. И о нём — больше. Вот — отнеси. Туда, на Кировскую, — её вызвали к восьми. Она тебя узнает. Не сочти за труд, я бы и сама, но не дотащусь». — «Плюнь на неё и выкинь из головы! Она думала о нас — тогда?» — «Я делаю это не для неё». — «Для него, что ли? Троцкиста, бухаринца или кто он там ещё?» — «Он был честен. Я виновата, что его сын не узнал этого от меня. Берегла тебя от боли, а это, в сущности, беспринципно. Ты сделаешь — ради меня. Ради моей совести».
Ночью прошёл дождь. С декоративного под пагоду фасада чайного магазина падали капли на очередь — здесь она начиналась. Людской ручей был бесцветен, двигался едва заметно. И от прочих очередей отличался кротостью: стоявшие здесь были предупредительны к многочисленным старикам и старухам, заботливо предлагали женщинам подержать ребёночка, если он вертелся на руках, или усадить на приступок фундамента, если — обок. Свежо пахло венской сдобой, и хоть угловая булочная была ещё закрыта, из фургона только выгружали, подавали лотки, какая-то жалостливая продавщица раздала по рукам несколько батонов, и близстоящие делились, неторопливо отламывая куски. Блестя галунными погонами, отражаясь в мокром асфальте начищенными сапогами, курсант шёл вдоль цепочки людей-теней, и они жались друг к другу, и сторонились от прочих, полноправных, спешащих на службу граждан. Небо слабо голубело в гигантской плоскости пыльного стекла — стене огромного здания, которое по воле великого Ле Корбюзье должно было словно парить над землёй, но хрупкие опоры по чьей-то воле заслонили щитами. Там, за ними, были склады, гаражи, мусорные ящики. Чем ближе подходил курсант к прокуратуре, тем неуверенней делался его шаг. Он был узнан, когда, миновав железные ворота, вплотную подошёл к тому дому. Дом был словно нездешним на нарядной, затейливой Кировской, равнодушно и без затей сбитый из жёлтого кирпича, ниже окна наглухо зашторены, а чем выше, тем окна становились меньше, сжимаясь под крышей до размера тюремных.
Его окликнули от самой двери. Но не женский голос, и мужской — надтреснутый: «Анатолий Михайлович! Вы Анатолий Михайлович?» Старик в шинели и кепке протягивал к нему руку с висящей на запястье брезентовой полевой сумкой. «По-видимому, она ждёт вас. Мы здесь давно, и ей несколько дурно».
Разлучница, «фифа-секретутка» (так клеймила её материна приятельница) оказалась существом безвозрастным, лицо с кулачок, облачена была во что-то дымное. «Вы её проводите… туда, — посоветовал старик-доброхот. — Впускают партиями. А у меня, увы, своё дело». Курсант взял «фифу» под руку, двумя пальцами легко обхватив под пышным рукавом обнажённую, кажется, кость.
Прямо в вестибюле фронтом и флангами к входящим стояли канцелярские столы, за ними сидели сотрудники в форме военюристов. Курсанту и его спутнице достался самый молодой. Не поднимая головы с гладким белокурым зачёсом назад (в те годы их почему-то называли «политическими»), кивнул посетительнице на единственный стул, молча протянул ладонь, принял казённо-сизую повестку и конверт, куда ещё на улице женщина вложила двойной тетрадный листок, исписанный строевым, корректорским почерком матери. Сотрудник придвинул разлинованную амбарную книгу, досадливо поморщился, соскребая соринку со школьного пера восемьдесят шестого номера, ткнул в непроливайку, стряхнул — поверхность стола с инвентарной бляшкой на тумбе была вся испятнана кляксами — разложил бумаги, прочёл, разнёс по графам опись, подмахнул росчерк, знаком велел и женщине расписаться. Те же операции производились за другими столами, их автоматизм и безмолвие угнетали. «А когда?..» — пролепетала женщина, и сотрудник впервые поднял глаза. В них застыла усталость — должно быть, от бесконечной смены лиц, от взглядов, источавших надежду, меж тем как он олицетворял всего лишь официальную, передаточную инстанцию, от которой не зависело ровным счётом ничего. «Вам сообщат». Её локоть пополз со стола, рука плетью упала на колени. И что-то стронулось в облике военюриста: «Теперь уж скоро».
Она судорожно вздохнула, Анатолий помог ей встать. «Об отце хлопочешь?» — спросил его сотрудник. «Нет, я так», — отрёкся он.
…— Ну, и как же мотивировать будем? А, лейтенант?
Кречетов пожал плечами.
— Бе-елыми нитками шито, — проблеял майор из штаба округа. — С вражеского голоса поёте.
— С какого ещё голоса? — возмутился лейтенант.
— Да вы сидите, не прыгайте. Чего уж прыгать. А поёте вы с «Голоса Америки». Который явно слушаете. Вот только где, у кого…
Один майор отбыл, другой вскоре прибыл. Вальяжный, равнодушно ласковый. С кошачьими усами. «Котик усатый по садику бродит, а козлик рогатый за котиком ходит». Только наоборот — «котик» явился за «козликом».
— Нам известно, что в увольнениях вы посещаете семью профессора Самед-оглы. Ухаживаете за его дочерью Фирюзой. Красивая девушка. — Майор мечтательно разгладил усы.
Они знали всё. В их секторе «обстрела» находился уютный дом на узкой улочке Баку, и веранда, повитая виноградной лозой, и благоуханная долма на крахмальной скатерти… И папа-профессор, который, сощуря ласковые маслины и неизменно приговаривая «Давайте расширим сосуды», аптекарски скрупулёзно капал в рюмочки коньячок… И бледный свет восточной луны в небе над садом, узорчатые тени листьев на лунном лике шемаханской царицы, пышущей жаром, то отстраняющейся, то приникающей…
— Там слушаете? — всё допытывался майор.
Кончилось тем, что лейтенант вспылил и обозвал майора «бериевцем недобитым».
Тогда и был назначен офицерский суд чести.
Ночь прошла без сна, всё казалось, что чёрное небо кололось бдительными звёздами.
Суд чести — словно в романе Куприна. Там тоже был офицерский суд. Приговорил поручика к дуэли. Лейтенанту Кречетову же грозило разоблачение, и объяснить, при каких обстоятельствах он видел очередь, означало признаться, что много лет он лжёт в анкетах.
И был суд. И был на том суде Кречетов обвинён в оскорблении старшего по званию, и признал свою вину. Во всём остальном председателю, командиру части, копаться не хотелось, он было встал, показывая, что пора удалиться для вынесения решения. Но один из офицеров всё-таки поинтересовался-таки, слушал ли, если честно, лейтенант те голоса, и если да, то где.
И вдруг — подленькая мыслишка. Да гори оно огнём, профессорское семейство, папаша-костоправ с его подходцами и намёками, мамаша с непомерными окороками, которые на восточных пуховиках отрастит шемаханская царевна!