Агота Кристоф - Толстая тетрадь
Он принимает меня сразу же. Он выслушивает меня, делает рентгеновский снимок легких, слушает сердце, измеряет давление.
— Одевайтесь.
Теперь мы сидим друг против друга у него в кабинете.
— Вы по-прежнему курите? Сколько сигарет? И пьете? Сколько?
Я отвечаю правду. Кажется, я никогда ему не врал. Я знаю, что ему абсолютно наплевать на мое здоровье.
Он что- то записывает в мою карточку, смотрит на меня:
— Вы делаете все, чтобы себя погубить. Как хотите. Это касается только вас. Еще десять лет назад я вам строго запретил пить и курить. Вы продолжаете. Но если вы хотите прожить еще несколько лет, вам надо немедленно бросить.
Я спрашиваю:
— Что со мной?
— Вероятно, грудная жаба. Этого следовало ожидать. Но я не специалист по болезням сердца.
Он протягивает мне лист бумаги:
— Я дал вам направление к известному кардиологу. Идите с этой бумагой в больницу и пройдите более детальное обследование. Чем раньше, тем лучше. А пока при болях принимайте эти лекарства.
Он дает мне рецепт. Я спрашиваю:
— Меня будут оперировать? Он говорит:
— Если еще не поздно.
— А если поздно?
— С вами в любой момент может случиться инфаркт.
Я иду в ближайшую аптеку, мне дают две упаковки лекарств. В одной из них обычное успокаивающее средство, на другой упаковке написано: «Тринитрин. Показания: грудная жаба. Состав: Нитроглицерин».
Я возвращаюсь домой, беру по таблетке из каждой пачки, ложусь на кровать. Боль быстро стихает, я засыпаю.
* * *Я иду по улицам города, где прошло мое детство. Это мертвый город, окна и двери домов закрыты, стоит полная тишина.
Я оказываюсь на старой улице с деревянными домами и ветхими сараями. Земля пыльная, мне приятно идти босиком по этой пыли.
Однако кругом странная и напряженная атмосфера.
Я оглядываюсь и вижу на другой стороне улицы пуму. Это великолепный зверь золотисто-бежевого цвета, его гладкая шерсть переливается под ярким солнцем.
Вдруг все вспыхивает. Горят дома, сараи, но мне приходится идти вперед по охваченной пламенем улице, потому что пума тоже начинает идти за мной на определенном расстоянии, царственно и неторопливо.
Где укрыться? Спасения нет. Или пламя, или клыки.
Может быть, на том конце улицы?
Где- нибудь эта улица должна кончиться, все улицы когда-нибудь кончаются, выходят на площадь или на другую улицу, или в поле, или за город, кроме тупиков, — наверно, так оно и есть, да, это тупик.
Я слышу дыхание пумы за спиной, совсем близко. Мне страшно оглянуться, я не могу идти вперед, ноги врастают в землю. Я со страхом жду, что пума наконец прыгнет мне на спину, разорвет мое тело от плеч до бедер, вонзит когти в голову, в лицо.
Но пума обгоняет меня, продолжает невозмутимо идти вперед и наконец ложится у ног ребенка, который стоит в конце улицы, раньше его там не было, а теперь он стоит и гладит лежащую у его ног пуму.
Мальчик говорит мне:
— Она не злая, она моя. Не надо ее бояться. Она не ест людей, она не ест мяса, она ест только души.
Огня больше нет, пожар потух, на улице только мягкий остывший пепел. Я спрашиваю у мальчика:
— Ты мой брат, правда? Ты ждал меня? Мальчик качает головой:
— Нет, у меня нет братьев, я никого не жду. Я сторож вечной молодости. Тот, кто ждет своего брата, сидит на скамейке на Главной Площади. Он очень стар. Может быть, он ждет именно тебя.
Я нахожу своего брата — он сидит на Главной Площади. Увидев меня, он встает:
— Ты опоздал, пойдем скорее.
Мы идем на кладбище, мы садимся на желтую траву. Все вокруг старое и гнилое — кресты, деревья, кусты, цветы. Мой брат ковыряет тростью землю, оттуда выползают белые черви.
Брат говорит:
— Не все умерло. Они — живы.
Черви копошатся. От их вида меня охватывает тошнота. Я говорю:
— Если подумать, жизнь любить нельзя.
Брат тростью поднимает мне подбородок:
— Не думай. Смотри! Видел ли ты такое прекрасное небо?
Я поднимаю глаза. Над городом садится солнце.
Я отвечаю:
— Нет, не видел. Нигде, никогда.
Мы идем рядом с ним к замку, останавливаемся во дворе, рядом с крепостными стенами. Брат лезет на стену и, взобравшись на самый верх, начинает танцевать под музыку, которая словно идет из-под земли. Он танцует, поднимая руки к небу, к звездам, к восходящей полной луне. В своем длинном черном пальто он похож на тонкую тень, он идет вперед по краю стены и танцует, я бегу за ним по земле и кричу:
— Нет! Не надо! Остановись! Спускайся вниз! Ты упадешь!
Он останавливается надо мной:
— Разве ты не помнишь? Мы бегали по крышам и никогда не боялись упасть.
— Мы были молоды, у нас не кружилась голова. Спускайся оттуда!
Он смеется:
— Не бойся, я не упаду, я умею летать. Каждую ночь я кружу над городом.
Он поднимает руки, спрыгивает, разбивается о каменные плиты двора прямо у моих ног. Я склоняюсь над ним, я поднимаю его лысую голову, обхватываю ладонями морщинистое лицо, я плачу.
Лицо расползается, глаза исчезают, и вот уже у меня в руках остается только безымянный хрупкий череп, который тонким песком утекает у меня сквозь пальцы.
Я просыпаюсь в слезах. В комнате темнота, я проспал почти весь день. Я снимаю мокрую от пота рубашку, мою лицо. Глядя на себя в зеркало, я пытаюсь вспомнить, когда я плакал в последний раз. Я не могу вспомнить.
Я зажигаю сигарету, сажусь к окну, смотрю, как ночь спускается на город. У меня под окном пустой сквер с единственным уже облетевшим деревом. Дальше дома, окна, их зажигается все больше и больше. Тихая, нормальная, спокойная жизнь. Мужья и жены, дети, семьи. Я слышу вдалеке шум моторов. Интересно, почему люди ездят на машинах даже ночью? Куда они едут? Зачем?
Скоро смерть все сотрет.
Мне страшно умереть.
Я боюсь смерти, но не пойду в больницу.
* * *Большая часть моего детства прошла в больнице. Мои воспоминания об этом очень подробны. Я помню свою кровать в окружении двадцати других кроватей, мой шкафчик в коридоре, мое кресло на колесиках, костыли, комнату пыток с бассейном и физкультурными снарядами. Движущиеся дорожки, по которым надо было бесконечно долго идти, держась за ремни, кольца, на которых надо было висеть, неподвижные велосипеды, педали которых надо было крутить, даже когда кричишь от боли.
Я помню эту боль, помню запахи — запах лекарств, к которому примешивался запах крови, пота, мочи, кала.
Еще я помню уколы, белые халаты медсестер, вопросы, остававшиеся без ответов, и особенно отчетливо помню ожидание. Ожидание чего? Может, выздоровления, а может, чего-то другого.
Потом мне рассказали, что я поступил в больницу в тяжелом состоянии, в коме. Мне было четыре года, начиналась война.
То, что было до больницы, я помню уже неотчетливо.
Белый дом с зелеными ставнями на тихой улице, кухня, где пела моя мать, двор, где отец колол дрова, совершенно счастливая жизнь в белом домике — было ли это в действительности или только приснилось мне, и только выдумано за долгие ночи тех пяти лет, что я провел в больнице?
А мальчик, спавший во второй кровати в маленькой спальне, дыша в одном ритме со мной, — тот брат, имя которого я, кажется, помню и теперь, что с ним стало — умер или никогда не существовал?
Однажды мы переехали в другую больницу. Она называлась «Восстановительный центр», но все равно это была больница. Палаты, кровати, шкафы, медсестры были те же, мучительные тренировки продолжались.
Вокруг Центра лежал огромный парк. Мы могли выходить из здания и барахтаться в бассейне из грязи. Чем больше грязи мы на себя намазывали, тем больше радовались медсестры. Еще мы могли влезать на лохматых пони, которые медленно возили нас по парку.
В шесть лет я начал учиться в маленьком зале больницы. Нас было человек восемь или двенадцать, и посещение занятий, которые вела учительница, зависело от состояния нашего здоровья.
На учительнице не было белого халата, она носила короткие узкие юбки, яркие блузки и туфли на высоких каблуках. Она не надевала на голову белый колпак, волосы ее свободно лежали на плечах, цвет их напоминал каштаны, которые падали с деревьев парка в сентябре.
Мои карманы были набиты этими блестящими плодами. Я кидал ими в медсестер и в нянечек. Вечером я бросал каштаны в кровать к тем, кто стонал и плакал, чтобы они замолчали. Еще я швырял их в стекла оранжереи, где старик-садовник выращивал салат, который нас заставляли есть. Однажды, очень рано утром, я положил штук двадцать каштанов под дверь директрисе, чтобы она свалилась с лестницы, но она только плюхнулась на свою толстую задницу и ничего себе не сломала.
В то время я уже не ездил в инвалидном кресле, а ходил на костылях и мне говорили, что я делаю большие успехи.