Вика Соева - Девочка, которая любила Ницше, или как философствовать вагиной
Три раза в неделю утром и вечером, бормочет ошалевший лечащий врач, пятится к двери, раскланивается и исчезает.
Остаюсь сидеть голышом на полу. Молчим.
— Я беременна, — сообщает Танька. Глаза застыли. Сигарета выпала. Ни дать, ни взять — согрешившая с гусаром гимназистка Смольного.
Молчу. Что тут говорить? Хотя реакция будущей мамы на столь приятное известие кажется слегка неадекватной. Впрочем, черт их поймешь — беременных. Кому-то с животом ходить, а кому-то — с трепанацией черепа. В таком духе и выдаю.
— Я от тебя беременна, дура! — орет в ответ Танька.
— Yebanulas, Лярва?
— В том то и дело, что нет, — плачет Танька и размазывает слезы. — У меня в последнее время вообще мужиков не было. Только ты… Только с тобой… Это как-то называется… Врач объяснил. В тебе оставалась сперма того… ну… с кем ты до меня… А эти гады могут два дня жить…
— Какие гады? — тупо спрашиваю.
— Сперматозоиды. То есть физиологически я залетела от твоего yebarya, а практически — от тебя!
— Теперь у нас будет полноценная лесбийская семья, — разбирает нервный смех. — Такое дело надо отметить. Портвейн будешь, любимая?
— Буду, — всхлипывает Танька. — Но с отвращением.
Эпилог. Полдень
Как-то сразу наступает ранняя осень. Солнце греет. Провожу рукой по стриженой голове. Стригунок-тифозница. Бездонная синь — точно море, из которого Русалочке позволили ненадолго выпрыгнуть.
Странный запах. Больничный. Никак не вяжется с кровавыми листьями кленов. Въелся. Проник внутрь. Пропитал костлявое тело и теперь отбрасывает фармацевтическую тень.
— Ты что? — Танька останавливается. Покачивая коляску, смотрит.
— Все нормально, — беру ее под руку.
Продолжаем торжественное шествие по парку. Встречными и параллельными курсами движутся такие же мамаши. Ветерок шевелит занавеску коляски. Покой. Редкий, странный покой. Точно аккорды сна после того, как решаешь никуда не ходить и не обращаешь внимание на звон будильника. Настойчивая железка продолжает упрямо отрабатывать вечерний завод, но внутри уже все изменилось — не нужно бежать, не нужно беспокоиться, и только сон вновь плавно уносит в страну грез.
— Тебе не жалко, что все закончилось… так? — спрашивает внезапно Танька.
— Как — так?
— Ну… с наукой… с Ницше… с «Пеструхой»?
— Если женщина обнаруживает научные склонности, — вещаю на оскудевшую, выскобленную память, — то обыкновенно в ее половой системе что-нибудь да не в порядке. Бесплодие располагает к известной мужественности вкуса. Вот, например, мужчины и есть «бесплодное животное»… А теперь у нас ребенок. И все уже неважно… В конце концов, ты лучше философствуешь вагиной, — признаюсь.
— Ага. А еще — маткой, грудями. Знаешь, что такое родить? Это протащить нечто размером с арбуз через отверстие размером с лимон.
— Надо же… Мысли рождаются точно так же.
— Да ну тебя с твоими мыслями, — говорит Танька. — Тут детей живых делаем, так неужто с мыслями не справимся?
Новый Заратустра, или О проходящих мимо
Однажды Заратустра возвращался окольным путем в свои горы и в свою пещеру. И вот неожиданно подошел он к вратам большого города, чье сверкание, великолепие, благоухание садов и шум бойкого торжища привлекли Заратустру, ибо устал он и желал отдохнуть. Но тут бросился ему навстречу бесноватый шут, узнавший Заратустру, и, брызгая пеной и слюной, воззвал к нему:
«О, Заратустра, здесь большой город, но нельзя тебе входить в его врата, ибо ничего здесь не приобретешь, но все потеряешь!»
«Он не выглядит так страшно, — заметил Заратустра, опускаясь на камень. — И люди, входящие в его врата, не отличаются ничем от жителей других городов. Здесь я найду себе пристанище на ночь».
«Нет, Заратустра, нет, — бесновался шут. — Город сей называется Фантастикой и населяет его некогда избранный, но теперь проклятый народ фэнов.
Когда-то правители его — мэтры — мудро правили своим народом, и стоял город на пересечении путей богатых караванов мыслей, идей, выдумки.
Когда-то правители щедро одаривали своих подданных пищей духовной, и золотой осел был накрепко привязан в своем стойле, а пасть его стянута кожаным шнурком, дабы не возмущал он народ своим отвратным криком.
И были среди правителей три великих мудреца, пред которыми преклоняли колени не только фэны и мэтры, но и правители городов, лежащих поблизости.
Ибо один из них открыл дорогу в волшебную страну и принес оттуда множество чудес; ибо другой увидел, что глубок океан и разумен, и разговаривал с ним как равный на непонятном языке посвященных; ибо третий одинаково владел обеими руками и мог сразу писать две различные книги, и скармливал золотому ослу столь горькую пищу, что фэны хлопали восторженно в ладоши и презирали торжище.
И были фэны гордым, сильным и свободным народом, хотя имелся у них могущественный враг — Темная Империя, чьи воины не раз осаждали Фантастику, пытаясь смести славный город с лица земли.
Тот, кто трусил, нещадно изгонялся прочь; тот, кто предавал, без жалости вешался на городской площади, и даже вороны брезговали клевать их трупы.
Но проходили времена, и старились мэтры. Рассыпалась в прах Темная Империя; никто и ничто не угрожали городу; и даже золотой осел получил свободу.
Умер первый правитель, и горе фэнов было столь велико, что отказались они предавать тело великого мудреца земле, содрали и засолили его кожу, а останки разорвали на амулеты, ибо верили, что их чудодейственная сила вновь откроет врата в волшебную страну.
И каждый получил право влезать в просоленную шкуру первого мэтра, корчить ужимки и строгать грубые поделки, обряжаться в нелепые наряды и объявлять о том, что именно он нашел утерянный путь в волшебную страну.
Умолк второй правитель, ибо фэны требовали простого, а разумный океан казался им чуждым и далеким, слишком мрачными были чудеса бездны, слишком пристальным ее взгляд, и боялись фэны погружаться в ее воды.
Отступил океан от города, оставив на покинутом ложе лишь смрадные лужи грязи, переполненные гнусными червями с ласкательными человеческими именами.
И лишился руки третий мэтр, и мир потух для него; стал он печален и мягок, и не раз видели его у стойла золотого осла, где последний мудрец грустно качал головой, разглядывая животное, словно раскаивался в том, что кормил золотого осла чересчур горькой пищей.
И лишь золотой осел гордо вышагивал по городу, поедал цветы и испражнялся на мостовую.
И ряды почитателей осла ширились, и вот уже с удовольствием слушали фэны его рев, гладили его шкуру, кормили фруктами, погружали руки в зловонные испражнения и объявляли их благоуханными.
А некоторые ночью тайно подбирались к стойлу и совокуплялись с грязным животным, ища вдохновения и славы.
И то, что ты видишь, Заратустра, уже не тот славный город, что влек и манил; теперь это осажденная крепость, только осаждают ее изнутри, не давая пути караванам, и не впуская никого, кто осмелится претендовать на его былую славу.
Однажды пришел к вратам города странный человек, объявивший себя Неизвестным Наследником, Искателем таинственной женщины и Повелителем радуг, но был изгнан с позором.
Никого не впускают сюда, чье лицо недостаточно просто и внушает подозрение фэнам; никого не выпускают отсюда; да если бы и сбежал кто-то, то куда бы пошел он? кто бы принял отпрыска столь презренного рода?
Теперь не воины нужны, а — скоморохи; теперь каждый сам себе правитель; теперь требуют только свободы и счастья, как будто свобода может ужиться там, где есть счастье!
Теперь лишь съедобное объявляется достойным поклонения, и книги пробуют, словно пироги и котлеты, оценивая их на вкус языка, на мягкость переваривания желудком и на легкость испражнения».
Так вещал бесноватый шут, и не было бы конца его обличительным речам и потокам безумной пены, если бы Заратустре не надоели его причитания.
Подобрал Заратустра камень и швырнул в бесноватого, разбив тому голову.
И возопил шут:
«За что, Заратустра, ты калечишь меня?! Разве не обличаю я это скверное пристанище самого гнусного порока, заслужившее мучительной гибели в огненном столбе?! Даже фэны остерегаются швырять в меня камни, боясь острого языка моего!»
И рассмеялся Заратустра.
«Ты сам себя выдал, бесноватый шут! Твои ужимки не стоят и гроша, потому что ты знаешь, что никто не посмеет и пальцем тронуть ту зловонную кучу дерьма, коей ты и являешься! Что проку в твоих речах, если ты не готов умереть за них?
Разве ты не знаешь, шут, что бессмысленно обличать смердящий труп, каким стал сей город? Оставь мертвечину падальщикам и трупоедам!
Забудь о мудрых правителях, шут, и спроси прежде самого себя: что же сотворил ты с собой, если до сих пор живешь на погосте?