Вика Соева - Девочка, которая любила Ницше, или как философствовать вагиной
Скоморох усох, грим отслаивается, толстые губы распустились. Хочется перегнуться через стол и тронуть пальцем его щеку.
Балалайка тренькает. Свет втекает в комнату скудными, серыми порциями, напитанный осенью, дождем, палой листвой. Собирается под ногами стылыми лужами, растекается по стенам влажными пятнами. Корчусь на стуле воробушком — нахохленным, растрепанным. Подол рубашонки задирается, но скомороху все равно. Обхватываю колени и смотрю туда же, куда и мой гость — в хаос мегалитических надгробий, воздвигнутый над живым трупом человечности.
Видим ли одно и тоже? Вряд ли. Наши миры не пересекаются. Даже Лярва пребывает в какой-то собственной и никому более недоступной вселенной, где все устроено так, чтобы бедное блондинистое создание постоянно увязало в чудовищных по своей глупости и скуке историях.
— Это все ты? — вопрошаю чучело с балалайкой.
Чучело качает головой. Да или нет.
— Ты съезжаешь с катушек, — выдает оно и передергивается, точно пес, стряхивающийся после дождя. — Ты распялилась между низом и верхом. Тебя скоро разорвет.
Смеется. Механическим, мерзким, скрипучим, продирающим до костей могильным смехом.
— Вавилонская шлюха… блядь мироздания…
— Ot'yebis', - вяло возражаю.
Он наклоняется, кладет инструмент на пол, выпрямляется, встает, подхватывает и водружает на стол.
— Не вздумай, — вяло возражаю, но колени разжимаются, гладкие, словно в перчатках ладони скользят по бедрам к промежности.
— Когда-то действительно были — страдания как добродетель, жестокость как добродетель, притворство как добродетель, месть как добродетель, отрицание разума как добродетель, напротив, хорошее самочувствие как опасность, сострадание как опасность, жалость со стороны как оскорбление, безумие как дар Божий…
Пуговица во рту. Гладкая, шелковистая, но абсолютно чужеродная. Вот что такое. Распята на столе, на холодном столе в луже талого рассвета, не сопротивляюсь. Бесполезно. И ничего. Ни возбуждения, ни обиды, ни страха. Словно пуговица во рту. Что-то трется внизу, проникает внутрь, ни горячее, ни холодное, ни теплое. Фантом. Только патлатая рожа с раззявленным ртом.
— Почему бы тогда не представить, что и сегодняшние пороки есть эмбриональное, уродливое и невзрачное, что завтра воссияет во всей красе одобренной добродетели?! Распущенность нравов, говорите вы, а я отвечаю — стремление познать все закоулки жизни; сквернословие, восклицаете вы, а я возражаю — дискурс; алкоголизм, наркомания, обвиняете вы, а я утверждаю — попытки расширить собственное сознание, освободить личный опыт от колоссальной силы единогласных опытных постижений и распахнуть дверь в подлинное многообразие миров…
А он заводит несчастное тело. Сама где-то в стороне, во вне, смотрю на незнакомый носатый профиль, на язык, что тянется лизнуть дрожащие от накатывающих волн возбуждения губы. Семантика. Фрагментирующая машина реальности, которую не охватить и не помыслить, если только не свести к убогой дихотомии — больно и хорошо, унизительно и восхитительно, примитивно и сложно.
Там — только тело. Примитивный моторный механизм рефлексии. Здесь — только сознание. Вылущенное Ego чистой субъективности. Без морали и без добродетели.
— Позволить засунуть член во влагалище — нехитрое дело, само по себе не имеющее ни смысла, ни достоинств, ни недостатков, — фрикции учащаются, патлатая башка склоняется все ниже к плоской, мальчишечьей груди. Тонкая нить слюны медленно опускается из уголка рта — невидимый паучок ткет плотную паутину близкой эякуляции. Сейчас глупое тело заполучит долгожданный липкий плевок в матку. — Все, что здесь накручено, проистекает из незримого источника животной стороны разума, контролирующей воспроизводство, размножение тел.
Пальцы впиваются в край стола, мышцы напрягаются, пот густой сеткой проступает на коже. Вот уже близко, совсем рядом, до него можно дотянуться, ухватиться за сверкающую обманку счастья, которая тут же рассыпается в прах, пепел — без надежды и без остатка.
— Так почему бы не попытаться выбрать совершенно иную смыслообразующую точку, где оргазм будет иметь такое же отношение к соитию, как мысль — к мозгу?
Не понять этого. Более того — даже не знаю, что должна понять. Вот — тело, вот — Ego. Верх и низ, разделенные незримой, но абсолютно непреодолимой чертой, две параллельные вселенные человеческой экзистенции.
Таращусь в потолок. Было ли это? Было ли это на самом деле? Не уверена. С таким же результатом можно поработать пальчиком. Одного пальчика и воображения вполне достаточно, чтобы обмануть тупую скотину — собственное тело.
4. Консультация
Самое странное и загадочное заключается в наиболее привычном и банальном. Практически невозможно думать о том, о чем и думать-то скучно. Но за подобной скукой, регулярным мельтешением, обыденностью сокрыто нечто, лишь неимоверным напряжением мысли вылущиваемое из зерен бытия.
Философия есть умение быть скучным. Или, если угодно, задавать глупые вопросы. Весь антиметафизический пафос Венского кружка ничего более, кроме как попытка внести венскую легкость и венское веселье накануне грандиозных катастроф в сей унылый предмет. Но метафизика, в конечном счете, отомстила. Империя Габсбургов сгинула в небытие…
— Ты слушаешь?
— Слушаю, — отвечаю тоскливо.
— И как тебе?
— Скучно.
Там оживляются.
— Я же и говорю, что лишь за завесой скуки только и можем философствовать.
А еще: болтать, напиваться, колоться, кончать с собой и просто — кончать, и еще миллион вещей, из которых и собрана наша халтурная жизнь. Но не говорю. Это не-пе-да-го-гич-но, как выражается Старик. Нельзя вот так нашу молодежь мордой в дерьмо!
— Любопытно, — бормочу сухо. Встаю, прижимая телефон плечом к уху, подхожу, наливаю и глотаю. — Очень любопытно.
— Совсем hujnya? — печально догадываются.
— Нужно поработать, — успокаиваю. — Чуть-чуть.
Разочарование вытекает из пластмассовых пор. Нет ничего страшнее своей привычностью, чем разочарование в собственной гениальности.
— Все это хорошо, — пытаюсь успокоить, — но… скучно, вот, скучно. А если это скучно, то…
— Так ведь здесь и заключается смысл, Виктория Александровна! — голос оживает, речевой поток, казалось бы, иссякнувший, набирает силу реки в пору весеннего половодья. Дискурс, мать его! Философский дискурс, или болтовня. Великие имена кувыркаются всуе среди доморощенных откровений. Куэйд, Мур (а они-то тут причем?), Гуссерль, Рассел, появился Брентано и осенил своей рукой целый сонм учеников. Площади Вены заполнились праздным народом. «В науке нет никаких глубин», — провещал Карнап.
Стряхиваю оцепенение.
— Вы это напишите, дорогой мой, — предлагаю робко. Если бы он так yebalsya, как болтал. А то ведь никакой выдумки, огонька, страсти. Если после философии не тянет на фривольности, то никакой ты не философ. Проверено. — Пропедевтика хороша в древних Афинах, но вы ведь не Аристотель.
Замолкает. Обидчиво.
— Я напишу, — звучит грозно. — Я все напишу.
— И учите немецкий, дорогой. Как у вас с немецким?
— Sinn от Bedeutung уже отличаю, — заверяет он.
— Вы на правильном пути.
Гудки. Облегчение. И какого hyera он припал? Ну, писал курсовую, ну, трахнулись пару раз. Или он решил, что своим убогим членом осчастливил до полной невменяемости серую мышку? Член как член. Никакой метафизической рефлексии сей орган не вызвал и вызвать, по определению, не мог. Не Платон.
5. Крыша
Куда-либо двигаться — еще рано, а что-либо начинать — уже поздно. Собственно, такова жизнь в каждое свое мгновение. Человечество выдумало часы, расписание, графики, а уж потом решило синхронизировать жизнь с маятником мертвого механизма. Большая ошибка считать, что часы показывают время. Вы лишь синхронизируетесь в мгновение взгляда на стрелки с тикающей машинкой, но вот отведен взгляд, и ваши пути, ваши вселенные разошлись, разбежались.
Открываю окно, усаживаюсь на подоконнике, кутаюсь в шаль и пью. Холодно. Тепло. Всегда мечтала жить, как Карлсон — на крыше. Мечта идиотки сбылась и, как оказалось, реальность имела больше минусов, чем плюсов. Во-первых, кошки. Уверена, что кошки сыплются с неба. Возможно, Земля стала объектом нашествия космических кошек. Потому что невозможно, что бы нормальная хвостатая тварь жила на крыше, спала на крыше, трахалась на крыше и рожала на крыше. Чем они здесь питались? Голубями?
Во-вторых, голуби. Более гадких птиц не существует. Сидят и гадят. Спят и гадят. Летают и гадят. Наносы гуано здесь такие, что пришлось бы pyeryeyebat'sya с целой армией дворников, прежде чем они превратили крышу в нечто пригодное для созерцания.
В-третьих, парочки. Уж сколько раз на собственном опыте убеждалась, что радости секса на свежем воздухе сильно преувеличены, но молодежи все неймется. Особенно раздражают молоденькие дурочки, которые тащатся на крышу за своим перевозбужденным дружком, у которого и невооруженным глазом видно, как ширинка трещит от большой любви, а затем начинают разыгрывать из себя романтичных недотрог. Пока с нее стаскивают трусы, она кричит: «Не надо!», а после того, как избавили от физического целомудрия, начинают рыдать на плече возлюбленного и упрашивать жениться.