Радио в дни войны - Михайл Самойлович Глейзер
Но в это время на меня обратил внимание старший политрук. Кто? Куда? Я предъявил документы — радио и «Правды». Возвращая мои бумажки, он сказал как отрезал:
— Назад, в Ригу! У вас должно быть предписание штаба фронта.
Я вернулся в Ригу и пошел в штаб округа добывать предписание.
Штаб эвакуировался, и от меня все отмахивались. И вдруг я увидел военного с четырьмя шпалами. Бросился к нему. Он посмотрел мои документы и рассмеялся.
— На ловца и зверь бежит, — сказал он. — Я редактор окружной, теперь фронтовой, газеты. Фамилия моя Московский. Давай ко мне в редакцию. Работал на две редакции, поработаешь и на три…
До сих пор считаю Василия Петровича Московского моим спасителем — неизвестно, что могло случиться, если бы я продолжал болтаться в одиночку, ничего не понимая в военной обстановке и руководствуясь собственным наитием…
Спустя два дня все сотрудники редакции и типографии погрузились в специально оборудованный поезд. Глубокой ночью, когда над Задвиньем полыхало зарево и отчетливо слышалась артиллерийская стрельба, поезд отошел от Риги, направляясь в сторону Пскова.
Об этом кратком периоде, когда я работал во фронтовой газете, писать здесь не буду — к радио это не имеет никакого отношения.
Вторую половину июля я работал уже в Москве, в редакции «Последних известий по радио», — выполнял обязанности сменного редактора выпусков и отдельные поручения. Я сразу заметил, что в редакции сложилась атмосфера строгой подтянутости, собранности, взаимной требовательности. И вместе с тем в коллективе не умирали живинка и даже юмор. Мне кажется, что это в известной мере шло от Н. М. Потапова. Я до этого не знал Николая Максимовича. Явился к нему сразу после военного редакционного поезда. Эта встреча осталась в памяти, во время войны я вспоминал ее не раз. Он попросил меня рассказать о том, что я видел. А я был полон драматических впечатлений отступления и начал их взволнованно излагать. Рассказывал и видел, как в глазах у Потапоэа поблескивают смешинки. Вдруг он поднял руку.
— Погодите, остановитесь. Все это могло бы пригодиться, если бы у нас был специальный выпуск под девизом «Братцы, мы отступаем!». А такого выпуска нет. Вы остыньте от ваших «красочных» переживаний.
Не без чувства обиды я встал, чтобы уйти.
— Минуточку… — Глаза Потапова уже были строгие. — Мне думается, что ваши впечатления ни к чему не только мне. Понимаете?
Я понял. Единственный, кому я все рассказал, был мой друг и земляк Гриша Нилов. Помню, как мы сидели с ним на бульваре возле Радиокомитета и я рассказывал, а Гриша слушал, чуть наклонив голову. Потом Нилов сказал:
— Сперва насчет Потапова. Журналист, слово хорошо чувствует, и в характере у него бездна юмора, без которого сейчас очень трудно. Кажется, Вольтер сказал, что страх смертельно боится смеха. Все, что ты рассказывал, в общем уже известно и может пригодиться тебе только после войны.
В тот день я и завел дневник, который вел потом все время…
Все, что сказал Нилов о Потапове, подтвердилось, и я, как и другие радиожурналисты, вспоминаю нашего военного редактора с чувством благодарности.
2 августа 1941 года Потапов пригласил меня к себе и сказал:
— Кажется, мы нашли для вас хорошее дело. — Глаза его весело блеснули. — Я слышал, вы тут до войны все рвались получить командировку в Ленинград, чтобы покейфовать в «Европейской» гостинице. Так вот, решено послать вас корреспондентом в Ленинград…
Я считаю своим журналистским счастьем, что оказался в Ленинграде и смог работать в замечательном коллективе ленинградских радиожурналистов.
В ленинградском Доме радио была спокойная, деловая атмосфера. Запомнился мой первый разговор с редактором «Последних известий» Ароном Пази. Очень штатский на вид человек, глаза за толстыми очками, медлительность в движениях, тихая неторопливая речь.
Я спросил, какой он мне может дать совет? Пази подумал и ответил:
— Могу сказать одно. После Финской войны я для себя сделал один вывод: всякая война — в общем, несчастье, людская беда, и, значит, соответственно о ней надо писать и рассказывать. А мы все привыкли к легким фразочкам, тертым словечкам и, кроме того, подвержены поверхностному оптимизму… Я своим говорю: остановитесь, задумайтесь; то, про что вы пишете, — война, там льется кровь наших людей. Действует. И слова хорошие находят, глубже и дальше видят… — Он помолчал и вдруг сказал: — Самое трудное сейчас — определить, что такое правдивая информация о войне. Мы тут много говорим об этом. Общий ход войны пока складывается для нас плохо. Но это, если смотреть на фронт издали и, так сказать, умозрительно. А ведь и сейчас, когда я говорю эти слова, какой-то наш рядовой боец, сегодня ночью притащивший в штаб «языка», или летчик, сбивший «мессершмитта», или артиллерист, отбивший атаку вражеских танков, — все они переживают сейчас радость победы. Своей, пусть маленькой, но победы. И все они — а их легион — в это время ощущают себя исполнившими свой священный долг перед Родиной. И наша главная обязанность: их самосознание и их маленькие победы донести до всех на фронте и в тылу.
— По-моему, надо писать и о проявивших трусость, — сказал я.
Пази огорченно посмотрел на меня.
— Ленинградское радио об этом говорить не будет… — Он помолчал и добавил: — И московское тоже. Советский народ ждет от радио не этого.
В тот же день я представился руководителю Ленинградского радиокомитета Виктору Ходоренко. Это был крепыш небольшого роста, совсем еще молодой, с черными веселыми глазами. Он прочитал мое командировочное предписание и сказал, сразу перейдя на «ты»:
— Знаешь, что самое трудное? Не оказаться от страха дураком. А дураку все просто. В военное время наши мозговые извилины освобождены от обслуживания всякой гражданской чепухи. Как же они должны работать в это время? С блеском! — Он улыбнулся. — За собой я что-то этого блеска не примечаю… — Помолчав, он продолжал уже серьезно и даже зло: — Страшнее страшного не знать того, что делается на фронте, и в то же время делать об этом фронте передачи. Я от своих потребовал: каждый должен ежедневно как-то прикоснуться не к бумажкам о войне, а к самой войне. Все ездят на заводы и фабрики, в госпитали, в места формирования, в воинские части и, конечно, на фронт. Тем более он все ближе, будь