Переписывая прошлое: Как культура отмены мешает строить будущее - Пьер Весперини
Осознанию того неосознанного, о котором я говорю, мешало и то, что оно соседствовало с идеей о принципиальной аполитичности достойного наследника этой культуры – то есть о его принципиальном конформизме. «Может ли культурный человек быть политически активным?» – спрашивал в 1934 году филолог Конрат Циглер в названии своего эссе о Цицероне{116}. Как раз перед этим национал-социалистическое правительство уволило Циглера за то, что на протяжении предыдущих лет он отважно выступал за демократию. Заданный им вопрос имеет смысл только при наличии среди ученых негласного консенсуса о том, что ученый должен быть «вне политики». Однако всем известно, что быть «вне политики» значит служить порядку{117}. Поэтому над учеными и деятелями культуры всегда висит риск превратиться в «обслуживающий класс», согласно жесткой формулировке Тони Джадта{118}.
Возьмем, например, идеальный набор общих добродетелей из одноименной книги Карло Оссолы: приветливость, сдержанность, доброжелательность, искренность, верность, благодарность, предупредительность, учтивость, умеренность, невозмутимость и т. д.{119}. Чтобы обладать этими общими добродетелями клирика и культурного человека (заметим, что все эти добродетели – частные, то есть аполитичные, не предполагающие никакой гражданской активности{120}), нужно либо изначально быть на стороне господствующей силы{121}, либо принять ее сторону{122}. Так, в разгар немецкой оккупации латинист Альфред Эрну, тогдашний президент Академии надписей и изящной словесности, радовался, что, несмотря на «времена, не способствующие свободе исследований, которыми мы наслаждаемся», академики в своей работе «сохранили [свой] характер, определенный [их] способностями и миссией»{123}. В том же году Луи Боден выступал перед Ассоциацией Гийома Бюде и заговорил о смерти эллиниста Рене Гуасталла – преподавателя-еврея, трагически скончавшегося сразу после увольнения. Боден не нашел ничего лучше следующей формулировки, полной «сдержанности», «умеренности» и «невозмутимости»: «Он ушел в 1941 году, в расцвете лет, став, по-видимому, жертвой странного и беспокойного времени, в которое мы живем»{124}.
И даже самые активные леваки не нашли в чем упрекнуть Умберто Эко, который приветливо, учтиво и доброжелательно (с «кроткой доброжелательностью», сказал бы Марк Блок{125}) в 2011 году сидел рядом с Фредериком Миттераном, министром культуры в правительстве Николя Саркози, на лионском форуме, организованном газетой Libération для совместного обсуждения европейской культуры. «У нас по-прежнему имеется неосязаемая культура, порожденная религией, – объяснил Эко. – Я агностик и европеец, но меня всегда трогает зрелище собора в далекой стране». За этой банальностью скрывается целая операция правительственной полиции символов: некоторым иностранцам не место во Франции именно потому, что «Европа христианская». В то же самое время Клод Геан утверждал, что во Франции слишком много иностранцев, заявляя в своей полной неточностей речи о новых ограничениях права убежища{126}. Было бы неуместно обсуждать с Умберто Эко лагеря для мигрантов и беженцев, облавы, аресты и депортации, избиения и увечья (порой смертельные), говорить о разлученных влюбленных, о детях и подростках, которых забирают из школ{127} и держат в центрах задержания{128}. Само собой разумеется, что достойному наследнику европейской культуры, будь то профессионал или любитель, «клирик» или «мирянин», не пристало вмешиваться в острые вопросы своего времени. Это очень старое правило. Скалигер назвал Казобона, который имел смелость принять участие в религиозном диспуте в Фонтенбло (1600), ослом среди обезьян{129}.
Отсюда и неспособность многих «клириков» к диалогу. Их отказ от дискуссии, очевидно, имеет и обратную сторону, дополняющую собой жреческую позицию: это манера утверждать и бесконечно воспроизводить готовые догмы, которые не несут в себе глубокого смысла, а стало быть, легко повторяются. Например, отвечая на вопрос об отмене обязательного изучения латыни и греческого студентами-классиками в Принстоне{130}, Андреа Марколонго объясняет, что «древние языки ‹…› позволяют нам сформировать мысль и, таким образом, начать говорить “нет”». Непонятно, как именно древние языки получили такую привилегию? То же самое можно сказать о геометрии или о современных языках. Или вот: «Нужно изучать этот язык [греческий], который говорит нам о нас самих». Но почему нам о нас самих говорит столь древний язык? Этого мы никогда не узнаем. Такова догма об универсальности западного канона. А догмы, как и следовало ожидать, сопровождаются священными историями типа: «В Древней Греции Перикл платил людям, которые не могли себе позволить посещение театра, поскольку всегда говорил, что самые опасные граждане – те, у кого нет культуры. Он был прав». Перикл никогда не говорил ничего подобного. Это либо миф, либо проявление религиозного культа.
Таким образом, студентки указали на животрепещущую проблему, которая заключается в неосознанной иерархичности и антидемократичности западной культуры-наследия. Тем самым они не могли не спровоцировать преднамеренного непонимания (пусть даже это стремление к непониманию чаще всего остается неосознанным) и, шире, беспокойства всех тех, чей экономический успех или социальный статус основан на сакральной природе этой культуры. Это касается медийных личностей, временных авторитетов в академическом мире, а также – на более низких ступенях социальной лестницы – научных работников, преподавателей, журналистов, представителей среднего класса (адвокатов, врачей, бизнесменов и т. д.), то есть всех «культурных людей», искренне и простодушно претендующих на уважение, признание и почтение со стороны современников. Еще острее беспокойство ощущается среди профессионалов знания, «клириков», которые, в отличие от «мирян», в буквальном смысле живут за счет культуры. Они оказались в сложном положении, поскольку всегда считали, что занимаются чем-то достойным и делают это правильно: десятилетиями они защищают культуру, в то время как неолиберальный капитализм, подмяв под себя политику в области образования и науки, неустанно требует, чтобы они объяснили, какую выгоду получает общество от их существования. А теперь их в чем-то обвиняют!
Но раздражение и беспокойство, как и удивление{131}, могут дать начало мысли – лишь бы хватило смелости. Ибо осознавать темные стороны своего прошлого или своей научной дисциплины всегда болезненно, а размышлять всегда опасно, ведь это может поколебать уверенность, которая служит основой нашей жизни. И даже если смелости недостает, необходимо все равно на это решиться, потому что, как сказала Ханна Арендт, отсутствие размышления еще опаснее{132}.
От культуры-наследия к культуре-гуманизму: филология и очарование
Сторонний наблюдатель – вот ответ, который предлагает студенткам Беньямин. Это отношение филолога. Филолог – это тот, кто при виде любого творения человеческого разума спрашивает себя, как оно создано. Для Вико это единственное знание, которое доступно человеку, поскольку человек может знать только то, что произвел сам: истинно лишь то, что сделано (verum esse ipsum factum), истинное и сделанное эквивалентны (verum et factum convertuntur){133}.
С этой точки зрения Овидий или Шенье уже не гипсовые бюсты, а живые создания своего времени, наши собратья по человеческой расе, которых лишь нужно оживить, поместив в их время и в их мир.
В ходе этой филологической операции авторы и их произведения изымаются из культуры-наследия, чтобы занять свое место в другой форме культуры – культуре-гуманизме. Гуманистом я называю любого, кто интересуется прошлым ради самого прошлого, не стремясь использовать его для господства и порабощения. Своими исследованиями он не только возвращает к жизни культуру-наследие, очищая памятники от патины и глянца, но и выискивает в прошлом то, что не было нам передано. Он бродит по руинам, ныряет в безмолвные глубины архивов, ведет раскопки. В рамках этой великодушной концепции, охватывающей все прошлое, историю как победителей, так и побежденных, он реконструирует и реставрирует жизнь людей, что в итоге способствует размышлениям о человеческой жизни нашего времени.
Однако позиция филолога – стороннего наблюдателя не единственная альтернатива жреческому отношению. Порой чарующая встреча души с произведением искусства случается вне всякого социально-исторического сознания. Давайте послушаем, что сказала Пеги муза истории Клио – кому, как не ей, под силу наилучшим образом описать эту возможность:
«Чтобы читать Гомера. Чтобы лучше знать Гомера. Делайте как я, говорит она. Возьмите Гомера. Сделайте это так, как это следует делать всегда. С самыми великими. Возможно, прежде всего с великими. Не говорите себе: “Он великий”. Нет, не говорите