Дора Штурман - В поисках универсального сознания
Совершенно так же чувствуют те из им критикуемых, кто подвластен голосу своего идеала, а не каким бы то ни было привходящим обстоятельствам. Потому так трудны и рискованны и одновременно так (в качестве меры, идеала и ориентира) необходимы требования к себе и другим «на все времена».
Вот еще одно суждение С. Булгакова об отношении интеллигенции к Церкви, звучащее сегодня обостренно-насущно:
«В поголовном почти уходе интеллигенции из церкви и в той культурной изолированности, в которой благодаря этому оказалась эта последняя, заключалось дальнейшее ухудшение исторического положения. Само собою разумеется, что для того, кто верит в мистическую жизнь Церкви, не имеет решающего значения та или иная ее эмпирическая оболочка в данный исторический момент; какова бы она ни была, она не может и не должна порождать сомнений в конечном торжестве и для всех явном просветлении церкви. Но, рассуждая в порядке эмпирическом и рассматривая русскую поместную церковь как фактор исторического развития, мы не можем считать маловажным тот факт, что русский образованный класс почти поголовно определился атеистически. Такое кровопускание, конечно, не могло не отразиться на культурном и умственном уровне оставшихся церковных деятелей. Среди интеллигенции обычно злорадство по поводу многочисленных язв церковной жизни, которых мы нисколько не хотим ни уменьшать, ни отрицать (причем, однако, все положительные стороны церковной жизни остаются для интеллигенции непонятны или неизвестны). Но имеет ли интеллигенция настоящее право для такой критики церковной жизни, пока сама она остается при прежнем индифферентизме или принципиальном отрицании религии, пока видит в религии лишь темноту и идиотизм?» (стр. 66).
«…ее (Церкви. — Д. Ш.) эмпирическая оболочка в данный исторический момент» играет столь же судьбоносную для земного сохранения России роль, как и весь этот исторический момент в целом. Мы наблюдаем сейчас массовую рехристианизацию русской (отчасти и христианизацию нерусской) интеллигенции. Но вернувшимся и новообращенным, жаждущим уверовать (и даже уверовавшим) в мистическую жизнь Церкви, крайне трудно смириться с эмпирической ипостасью ее клира и мирского актива. И надо ли смиряться? — вот в чем вопрос. Ибо не о слабостях идет речь, а о вещах страшных. И не о вчерашнем грехе, а о нынешнем служении Злу.
Очень много сказано в этой статье о «злой татарщине» и ее не изгладившихся еще отпечатках на духе и теле христианского народа и его государственности. Но так и хочется каждый раз спросить: а татары земных ангелов завоевали?
Выводы С. Булгакова сопряжены в своей программной части с условным наклонением («если бы»). В констатирующей же — отражена угрожающая сложность реальных проблем предреволюционной поры.
Вот экстракт этих спасительных «если бы», против которых нечего возразить (разве только, что гонений и преследований, по-настоящему страшных, русская интеллигенция поколения С. Булгакова в 1909 году еще себе просто не представляла):
«Церковная интеллигенция, которая подлинное христианство соединяла бы с просвещенным и ясным пониманием культурных и исторических задач (чего так часто недостает современным церковным деятелям), если бы таковая народилась, ответила бы насущной исторической и национальной необходимости. И даже если бы ей и на этой череде пришлось подвергнуться преследованиям и гонениям, которых интеллигенция столько претерпевает во имя своих атеистических идеалов, то это имело бы огромное историческое и религиозно-нравственное значение и совершенно особенным образом отозвалось бы в душе народной» (стр. 67).
А симптомы страшного катаклизма, который умами и душами чуткими воспринимался как приблизившийся почти вплотную:
«Но пока интеллигенция всю силу своей образованности употребляет на разложение народной веры, ее защита с печальной неизбежностью все больше принимает характер борьбы не только против интеллигенции, но и против просвещения, раз оно в действительности распространяется только через интеллигенцию, — обскурантизм становится средством защиты религии… Оба полюса все сильнее заряжаются разнородным электричеством. Устанавливаются по этому уродливому масштабу фактические группировки людей на лагери, создается соответствующая психологическая среда, консервативная, деспотическая. Нация раскалывается надвое, и в бесплодной борьбе растрачиваются лучшие ее силы.
Такое положение создалось всем нашим духовным прошлым, и задача времени состоит в том, чтобы преодолеть это разделение, возвыситься над ним, поняв, что в основе его лежит не внутренняя, идеальная необходимость, но лишь сила исторического факта. Пора приступить к распутыванию этого гордиева узла нашей истории» (стр. 67–68).
Особенность гордиевых узлов в том и состоит, что они не распутываются и не развязываются, а лишь разрубаются. Но не всегда разрубить — это значит решить. Распадаются связи, рубятся нити, нервы, сосуды. Не исключены обстоятельства, когда, разрубив по живому узел, губят и жизнь. С. Булгаков о смысле этой идиомы не подумал. Но история придала его оговорке жуткий смысл.
* * *Как это ни странно, но стилистика и эмоциональная настроенность статьи М. Гершензона «Творческое самосознание» (в сборнике — третья) живо напоминают о Шарле Фурье. Та же произвольность терминологии, особенно в начале статьи, когда читатель еще не понимает, что подразумевает автор под своими необъятного смысла определениями. Та же экзальтация. То же отсутствие и тени сомнений в своей правоте. И то же неподтверждение будущим самых безапелляционных пророчеств.
Фурье и Гершензон не одиноки в подобного рода стилистике: ее черты проглядывают и сквозь маниакальный рационализм Сен-Симона, и сквозь наукообразие Маркса, и сквозь одержимость Ленина, и сквозь безжизненную патетику Троцкого, и сквозь хлестаковщину Бухарина. Это стиль Утопии. Поскольку Утопия есть сочинение, детище Желаемого и Воображения, а не Желаемого и Сущего (или Возможного), то верность жизни, точность и строгость ей не угрожают. Она и сочинена, чтобы «неправильную» жизнь сделать «правильной».
Статья М. Гершензона — это не исследование и не труд взыскующего истины философа. Это эссе, в котором автор свободно следует полету своей прихотливой мысли, не затрудняясь такой банальностью, как забота о ясности изложения. Его понятия-образы вынужден расшифровывать читатель. Вероятно, рафинированный читатель-современник расшифровывал их неизмеримо легче, нежели я, продукт расширенного чтением советского образования. Именно по последней причине я буду говорить лишь о тех идеях М. Гершензона, которые мне доступны и представляются актуальными.
В конце своего эссе автор произносит короткую, но знаменательную фразу: «Цель этих страниц — не опровергнуть старую заповедь и не дать новую» (разрядка моя. — Д. Ш.). Далее говорится о надежде включиться в «Движение» к новому миропониманию, уже начавшееся. Читатель, мало-мальски знакомый с Новым Заветом, видит, сколь ответственная аналогия заключена в цитируемых выше словах («Я пришел не отвергнуть Закон, но укрепить его»). Избавиться от ощущения сознательного сопоставления здесь невозможно. Правда, слово «заповедь» написано у автора со строчной буквы, а «Движение» — с прописной. По-видимому, собственное предназначение осознается без особого смирения — интеллигентски-героическим. В этой связи интересно знать, как автор статьи относится к двум вещам, которые мы уже «проходили», а Гершензон в 1909 году еще нет (или почти нет: что такое 1905 год по сравнению с 1917-м?). Речь идет о социализме и о революции.
Гершензон произнес в этом своем эссе фразу, которую не позабыл швырнуть ему в лицо ни один левоориентированный либерал, не говоря уж о радикалах. Вот это его знаменитое высказывание:
«Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, — бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной» (стр. 89).
Слова эти с момента первого издания «Вех» бессовестно вырывались всеми «цитателями» из контекста. А перед этими словами М. Гершензоном сказано было следующее:
«Между нами и нашим народом — иная рознь. Мы для него — не грабители, как свой брат, деревенский кулак; мы для него даже не просто чужие, как турок или француз: он видит наше человеческое и именно русское обличье, но не чувствует в нас человеческой души, и потому он ненавидит нас страстно, вероятно с бессознательным мистическим ужасом, тем глубже ненавидит, что мы свои» (стр. 88–89).
Я не стану спорить о том, насколько своими были для русского, на 80 процентов крестьянского тогда, народа ассимилированные в первом поколении евреи. М. Гершензон говорит не лично о себе, а обо всем том слое, причастным которому себя ощущает. И эта самоидентификация — его право [6]. Но в том, что к российской монархии 900-х годов М. Гершензон относится с глубочайшей антипатией, полный текст его реплики сомнений не оставляет. Ошеломленный лавиной обвинений в «реакционности», автор сделал ко второму изданию (1909) примечание: