Генрих Гейне - Путевые картины
Дом этот, известный по многим рисункам, всего-навсего одноэтажный и находится на вершине горы; выстроен он в 1800 году графом Штольберг-Вернигероде, и на его же счет содержится в доме гостиница. Стены — поразительной толщины, так как приняты во внимание ветер и зимняя стужа; крыша низкая, посредине ее находится вышка в форме башни. Рядом с домом расположены еще два небольших здания, одно из которых служило в прежнее время приютом для посетителей Брокена.
Вступая в дом на Брокене, я испытал какое-то необыкновенное сказочное чувство. После долгого одинокого пути среди елей и утесов переносишься внезапно в надоблачное жилище; города, горы и леса остаются внизу, а вверху находишь удивительно пестрое общество чужих тебе людей; оно встречает тебя, как водится в таких местах, словно долгожданного сотоварища, — наполовину с любопытством, наполовину равнодушно. Я застал полный дом народу и, как подобает разумному человеку, начал уже подумывать о ночи и о неудобствах соломенного тюфяка; умирающим голосом я потребовал себе чаю, и хозяин брокенской гостиницы был достаточно сообразителен, чтобы понять, что перед ним больной человек, нуждающийся на ночь в порядочной постели. Такую постель он мне устроил в тесной комнатке, где уже расположился молодой коммерсант, долговязый рвотный порошок в коричневом костюме.
В общей комнате царили шум и оживление. Собрались там студенты различных университетов. Некоторые недавно прибыли и отдыхают, другие готовятся в путь, завязывают свои сумки, записывают свои имена в книгу для посетителей и принимают от служанок букеты брокенских цветов; вот где щиплют за щеки, распевают, прыгают, горланят, задают вопросы, отвечают, — пожелания хорошей погоды, доброго пути, «на здоровье», «с богом!» Некоторые из отбывающих подвыпили и испытывают двойное удовольствие от красивых видов, так как у пьяного все двоится в глазах.
Немного отдохнув, я поднялся на вышку и застал там маленького господина с двумя дамами, молодою и пожилою. Молодая была очень хороша собой. Величественная фигура, на кудрявой голове черная атласная шляпа наподобие шлема, белыми перьями которой играл ветер, стройный стан так плотно охвачен черным шелковым плащом, что обрисовывались благородные формы, а широко открытые чистые глаза спокойно смотрели в широкие чистые дали.
Мальчиком я только и думал, что о сказках да волшебных историях, и всякая красивая дама с страусовыми перьями на голове казалась мне королевою эльфов, а если я замечал, что шлейф ее платья подмочен, я принимал ее за русалку. Теперь я рассуждаю иначе, зная из естественной истории, что эти символические перья получаются от глупейшей птицы, а шлейф дамского платья может подмокнуть самым естественным образом. Если бы здесь, на Брокене, я глазами мальчика посмотрел на эту красивую даму в ее красивой позе, я бы, конечно, подумал: это фея гор, она только что произнесла заклятие, от которого все внизу стало чудесным. Да, в высшей степени чудесным кажется нам все при первом взгляде с Брокена вниз, наш дух со всех сторон воспринимает новые впечатления, и впечатления эти, большею частью разнообразные и даже противоречивые, соединяются в нашей душе в одно большое, пока еще смутное и непонятное чувство. Если нам удается познать природу этого чувства, то мы проникаем в характер горы. Характер этот — чисто немецкий, как в своих недостатках, так и в достоинствах. Брокен — немец. С немецкой основательностью, ясно и отчетливо, он открывает нам, как в исполинской панораме, многие сотни городов, городков и сел, расположенных по большей части к северу, и кругом, в бесконечной дали, все горы, леса, реки, равнины. Но именно поэтому все кажется резко очерченной, богато расцвеченной географической картой, и ничто не радует глаза собственно красивыми видами; так оно и бывает с нами, немецкими компиляторами: благодаря честности, с которой мы стремимся в точности передать все как есть, мы не в состоянии дать ничего красивого в отдельности. Что-то есть также в этой горе немецки-спокойное, понятливое, терпимое — именно потому, что она может все обозревать так далеко и так ясно. И если такая гора широко откроет свои исполинские глаза, она увидит несколько побольше, чем мы, близорукие карлики, ползающие по ней. Правда, многие пытаются утверждать, что Брокен — в высшей степени филистер, и Клаудиус* пел: «Блоксберг — филистер долговязый»*. Но это ошибка. Правда, лысая макушка, которую он прикрывает время от времени колпаком тумана, придает ему налет чего-то филистерского; но, как и у всех других великих немцев, это происходит от чистейшей иронии. Достоверно известно, что Брокен переживает даже свои разгульные, фантастические минуты, например в первую майскую ночь. Тогда он, ликуя, кидает высоко в воздух свой туманный колпак и, подобно нам, прочим, становится романтическим безумцем в совершенно немецком духе.
Я тотчас попытался завязать разговор с красавицей; ведь красотами природы наслаждаешься вполне лишь тогда, когда имеешь возможность тут же высказаться. Она не проявила остроумия, но оказалась вдумчивой и внимательной. Манеры поистине благородные. Я разумею не то обычное, натянутое, отрицательное благородство, которое в точности сознает, о чем должно молчать, но то, редко встречающееся, свободное, положительное благородство, которое ясно подсказывает, что можно делать, и дает нам, при полной непринужденности, высшую степень уверенности в обществе. Я обнаружил, к собственному своему удивлению, обширные географические познания, назвал любознательной красавице имена всех раскинувшихся перед нами городов, разыскал их и показал на своей карте, с самым ученым видом разложив ее на каменном столе посреди вышки. Несколько городов мне не удалось найти, так как я искал больше пальцами, чем глазами, которые изучали между тем наружность прелестной дамы, находя на ее лице места много интереснее, чем Ширке и Эленд. Лицо это принадлежало к числу тех, которые никогда не возбуждают страсти, редко очаровывают и всегда нравятся. Я люблю такие лица, они своей улыбкой успокаивают мое мятущееся сердце.
Я не мог догадаться, в каких отношениях находился к своим спутницам маленький господин. Это была тощая и примечательная фигура. Головка, скупо прикрытая седыми волосиками, спускавшимися с низкого лба к зеленоватым стрекозиным глазам, круглый, далеко торчащий нос, а рот и подбородок, напротив, боязливо оттянутые назад, к ушам. Личико это казалось сделанным из той нежной желтоватой глины, из которой скульпторы лепят свои первые модели; и когда сжимались его узкие губы, на щеках собирались тысячи тончайших полукруглых морщин. Маленький человек не произносил ни слова и лишь время от времени, когда старшая спутница что-то дружески ему нашептывала, улыбался, как мопс, страдающий насморком.
Пожилая дама приходилась матерью младшей и тоже обладала очень благородной внешностью. Глаза ее выражали болезненную, мечтательную задумчивость, около рта легла складка строгой набожности, но, казалось мне, когда-то этот рот был прекрасен и много смеялся, принимал много поцелуев и много раз отвечал на них. Лицо ее походило на Codex palimpsestus[11], где сквозь свежий текст отцов церкви, вписанный монашескою рукою, просвечивают наполовину стертые любовные стихи древнегреческого поэта. Обе дамы побывали в этом году со своим спутником в Италии и рассказали мне много хорошего про Рим, Флоренцию и Венецию. Мать много говорила о рафаэлевских картинах в соборе св. Петра, дочь больше вспоминала об опере в театре Фениче.
Пока мы беседовали, наступили сумерки; воздух стал еще холоднее, солнце склонилось ниже, и площадка башни наполнилась студентами, мастеровыми и несколькими почтенными горожанами с их супругами и дочерьми, желавшими полюбоваться закатом. Это величественное зрелище настраивает душу на молитвенный лад. Почти четверть часа все стояли в строгом молчании, смотря, как прекрасный огненный шар постепенно опускается на западе; лица были освещены лучами вечерней зари, руки непроизвольно складывались; казалось, мы стоим тихою общиной среди исполинского собора, и пастырь подъемлет тело господне, и из органа льются звуки вечного хорала Палестрины*.
Погруженный в глубокую задумчивость, стою я и вдруг слышу, как кто-то рядом со мною громко произносит: «Как прекрасна, вообще говоря, природа!» Эти слова вырвались из переполненной груди моего товарища по комнате, молодого купца. Я вернулся благодаря этому к своему будничному настроению, оказался в состоянии наговорить дамам много приятного о солнечном закате и спокойно проводил их в их комнату, как будто бы ничего и не произошло. Они разрешили мне побеседовать с ними еще с час. Как и сама земля, разговор наш вертелся вокруг солнца. Мать заявила: солнце, погружаясь в туманы, походило на пылающую темно-красную розу, брошенную галантным небосводом в широко раскинутую белую подвенечную фату его возлюбленной — земли. Дочь улыбнулась и сказала, что частое созерцание подобных явлений природы ослабляет впечатление от них. Мать внесла поправку в этот ложный взгляд, приведя цитату из «Путевых писем»* Гете, и спросила меня, читал ли я «Вертера». Кажется, мы говорили также об ангорских кошках, этрусских вазах, турецких шалях, макаронах и о лорде Байроне, причем пожилая дама, очень мило лепеча и вздыхая, продекламировала несколько строк из его произведений, относящихся к закату солнца. Я рекомендовал молодой даме, которая не понимала по-английски и желала познакомиться с этими произведениями, переводы моей прекрасной, высокоодаренной соотечественницы, баронессы Элизы фон Гогенгаузен*, причем не преминул, согласно обыкновению своему в разговоре с юными дамами, распространиться о безбожии Байрона, его безлюбовности, безутешности и еще бог знает о чем.