Яков Гордин - Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки
Александр Опочинин, сверстник сыновей Петра Гринева, не вынес (как и его исторический прообраз, существовавший в реальности) несоответствия своих идеалов и российской действительности. Герой Окуджавы кончает с собой в самом начале XIX века. Но эпидемия самоубийств среди дворянской молодежи началась еще в 90-е годы XVIII века, вызванная катастрофическими итогами «века просвещения», а в частности, итогами екатерининского царствования с его унизительным разрывом между словами и делами.
Внук Александра Опочинина Тимофей, умный, храбрый и благородный, застрелился в 1826 году. Он не нашел в себе той силы убежденности и уверенности в своей правоте, которая привела его друзей в тайные общества. Отвергнув военный заговор, арестованный, но вскоре после разгрома декабризма реабилитированный, он не нашел в новой эпохе вообще никаких опор. И не смог жить.
Гибель генерала Опочинина, собственно, тоже была самоубийством, замешенным на несовместимости идеальных планов и их реализации.
Семья честных дворян Опочининых самоистребилась.
Потомки честного дворянина Гринева остались жить, обреченные на разорение, нищенство, – судьба Евгения из «Медного всадника».
Результат в обоих случаях один – сведение к нулю исторической значимости.
Б. Окуджава не только схватил суть одного из самых трагических процессов русской истории преддекабристской и декабристской эпохи – вытеснения дворянского авангарда, здоровой и политически трезвой части русского дворянства. (Именно этот процесс приводил в отчаяние Пушкина.) Поле действия романа – периферия процесса. Но на периферии явления предстают наиболее обнаженно.
Дело еще и в том, что Окуджава закономерно выбрал наиболее точную форму изображения этой интимно-исторической трагедии – исповедь героев, записки, в которых правомочно стилистическое и психологическое смятение, доходящее до того, что в кульминационные моменты «титульный автор» оказывается рядом с персонажами (вспомним «Две связки писем»!) и исповедь Варвары неожиданно и немотивированно становится на мгновение авторским рассказом о ней.
Чтобы подчеркнуть и сделать интимно-достоверными главные пласты романа – записки генерала Опочинина и Варвары, Окуджава вводит «взгляд со стороны», взгляд человека, не осведомленного ни об «исторической почве», ни о роковом психологическом наследии героев, ни об их душевной предыстории, – записки французской актрисы Луизы Бигар, случайного свидетеля.
Б. Окуджава прав – острота и боль проблематики таковы, такова невозможность холодно судить историческое бессилие героев, что они должны рассказать об этом сами. Только они имеют право говорить о себе то, что сказано о них в романе. И в этом – печальный гуманизм Окуджавы.
Только в подробном, нервном, жалком подчас мире исповеди герои, которые на внешний взгляд могли показаться нелепыми чудаками, взбалмошными фантазерами и самоедами, видятся нам трагическими фигурами, с горьким простодушием выбалтывающими – сами того не сознавая – страшные тайны погубившего их исторического парадокса. Только их языком можно объяснить, что несостоявшееся «свидание с Бонапартом», увы, состоялось. Ибо свидание с «корсиканским гением» для них – свидание с историей в ее неумолимо активном и безжалостно целенаправленном варианте. Век гонится за ними, как бронзовый Петр за их духовным и социальным собратом Евгением. Все они убивают себя так или иначе, выброшенные чертовым колесом холостого исторического движения, на которое себя обрекли.
Как Бонапарт гнался за Францем Мендером, так век гонится за Опочиниными, Варварой, Свечиным. Это роковое преследование в полной мере осознает только безумный Мендер, с рационализмом европейца конкретизировавший свою историческую вину и беду.
«Надо ввязаться в бой, а там будет видно», – полушутя говорил Наполеон. Герои романа гибнут, не «ввязавшись в бой» с враждебным историческим потоком. И только их прямая речь, их честный и растерянный взгляд на самих себя выдают причины их поражения…
«Романическая мемуаристика», являющаяся, на мой взгляд, едва ли не центральным фактом исторической прозы последнего десятилетия, есть явление глубоко симптоматичное, заслуживающее дальнейшего изучения и осмысления.
В русской литературе было время, когда на мемуарной, автобиографической основе создавались, с большей или меньшей степенью сюжетного удаления от нее, художественные произведения («Былое и думы» А. Герцена, «Семейная хроника» С. Т. Аксакова, трилогия Л. Толстого).
Последнее десятилетие поставило нас перед явлением обратного характера – на художественной основе создаются произведения квазимемуарного, а иногда и автобиографического («Две связки писем») типа.
Мне кажется, есть основания предполагать, что это в некотором роде замена духовных автобиографий писателей. То есть она выполняет ту функцию (именно в духовном, а не в бытовом плане), которую выполняли писательские автобиографии прошлого века.
То, что делают Юрий Давыдов, Чабуа Амирэджиби, Яан Кросс, Булат Окуджава, Натан Эйдельман, – попытка осуществить «связь времен» на самом глубоком, а именно личностном уровне.
1986Что может Клио?
Факт считается историческим, если он может быть определен не только в пространстве, но и во времени.
Э. Бикерман. Хронология древнего мираЕсть внутренняя, или интуитивная, и внешняя, или документальная, история. Последняя объективнее, а первая интереснее.
А. ЭйнштейнВо-первых, я должен предупредить, что данная статья отнюдь не является обзорной и не претендует на сколько-нибудь исчерпывающий охват современного существования исторической прозы. Ограничив поле рассмотрения последним десятилетием, я выбрал в качестве примеров работы девяти авторов, не потому, что больше не было написано ничего заслуживающего внимания, а потому, что дальнейшее расширение материала привело бы к малоосмысленному мельканию имен и сюжетов. Девять писателей, о которых пойдет речь, дают, мне кажется, возможность исследовать наиболее характерные для последнего десятилетия проблемы.
За пределами статьи, как по необходимости, так и по выбранному автором углу зрения, осталась обширная стихия псевдоисторической литературы, которая требует особого и внимательного анализа, являясь вполне закономерным элементом литературного процесса.
Во-вторых, необходимо определить отношение к одному стойкому и убедительно звучащему предрассудку, ибо от этого зависит принцип рассмотрения материала. Предрассудок этот заключается в том, что историческую прозу считают впрямую дидактичной. История учит… На мой взгляд, это заблуждение, и заблуждение опасное.
(Оставим в стороне историю как науку – с этим дело обстоит несколько по-иному, чем с прозой, и условимся, что словом «история» будем обозначать сам исторический процесс, сырой материал для исторического романиста.)
Восприятие истории как учебника жизни, а исторического героя как примера для непосредственного подражания может завести и читателя, и писателя только в тупик и никуда более. Когда писатели-декабристы делали вид, что они учатся на примере античных свободолюбцев и учат на этих примерах русское общество, то они совершали бессознательную, очевидно, подстановку – они подтягивали Брута и Цезаря вплотную к XIX веку, а вовсе не спускались в глубь столетий. Исторические стихи Рылеева, задуманные как прямая политическая дидактика, отнюдь не были историчны по существу. Иначе они не выполняли бы своей задачи. Ибо материал истории и материал современности находятся между собой в крайне сложной связи.
В трудах военных специалистов, анализирующих события Второй мировой войны, можно встретить, скажем, выражение «операция типа “Канны”», то есть охват флангов противника, оказывающего сильное давление на центр позиции, с последующим полным окружением. На первый взгляд, проводится прямая аналогия со знаменитым ганнибаловским маневром. Но каждый военачальник прекрасно понимает разницу между ситуацией тогдашней и нынешней – принципиальное различие в средствах ведения боевых действий, масштабах, способах управления войсками и т. д. Таким образом, слово «Канны» оказывается шифром, условным обозначением для ситуации, лишь в самых общих чертах напоминающей древнюю битву.
Но при этом блестящая тактическая идея Ганнибала, безусловно, способствовала развитию военной мысли, обогатив и практику, и теорию.
Так же и для декабристов слово «Брут» было сигнальным словом, вызывавшим в памяти комплекс общих идей: тираноборство, свободолюбие, законность, древняя традиция. Но практически действовали Рылеев, Бестужевы, Каховский отнюдь не так, как Брут, ибо у них были принципиально иные политические задачи и иные средства политической борьбы.