Журнал Русская жизнь - Октябрь семнадцатого (ноябрь 2007)
Глаза Волка засветились злым огнем, почти ненавистью, черные зрачки тяжело смотрели в одну точку, и он, почувствовав себя в западне, даже не стал особенно изворачиваться и объясняться, а лишь заявил, что офицеры так думают все… - Это не верно! - возопил Масленников. - Мы против старого режима! Волк недоуменно посмотрел на Масленникова и отрывисто прибавил: - Ну, если не все, так многие… Смолк и замкнулся. Я предложил ему объяснить другие места его записей и прочел шифрованные места, пароли, отзывы.
Чувствуя, что он попадется, и не умея ничего объяснить, и не имея мужества признать себя тем, чем он был на самом деле, он стал зло огрызаться, стараясь посмеяться над тем, что революционеров могут интересовать стишки, и, видя, что он окончательно запутывается, вдруг отрывисто сказал: - Я больше ничего говорить не могу… Я все сказал, что мог… что знал… - и он зло, исподлобья посмотрел на меня, и мы встретились с ним глазами. «Вот это враг настоящий, заматерелый, классовый враг, - подумал я, - и с такими нам еще долго придется бороться». Я предложил задавать вопросы. Вопросов было мало. Ответы - односложные. - Приведите третьего. Белесоватый, приземистый матрос исчез. Нам еще принесли чаю. Посланный долго не появлялся. - Идет теперь вразвалку, - кто-то пошутил из присутствующих, и кругом добродушно засмеялись. - Долго будет помнить проборку. И я сразу почувствовал, что лед подтаял, что все поняли, что так делать, как делали, - не нужно.
Отворилась дверь, и вошел тихим шагом третий офицер, а за ним плелся, семеня ногами и немного ломаясь, тот же приземистый матрос, виновато, как провинившийся школьник, поглядывая кругом. В зале добродушно зарокотало и смолкло.
Этому третьему офицеру, фамилию которого я сейчас забыл, я тоже предложил чаю, чему он очень удивился и, сказав «благодарствуйте», с удовольствием, не спеша, грея руки о стакан, выпил и так же, не спеша, съел предложенный ему Железняковым бутерброд. Держал он себя просто, спокойней и уверенней всех, и только неожиданно выступавшие большие красные пятна на лице говорили о его душевном волнении.
Я предложил ему назвать свою фамилию и рассказать о себе. По военной привычке он попытался встать, но, видя, что никто этого от него не ждет, он стал свободно и несколько протокольно рассказывать, где он служил, приехал в Петроград на побывку к своей матери, и так как ее не застал - она уехала к дочери в Тверь, - то и остановился у знакомых, где поздно вечером встретился с Масленниковым, которого никогда ранее не знал, и что его арестовали матросы, когда привели Масленникова, чтобы сделать обыск, а он тут оказался. - Я сначала подумал, что это не настоящие матросы, потому что у них не было ордера на обыск от властей, а стало быть, они действовали не от правительства, а потом по разговорам, шуткам и как ходят, - вижу, настоящие, - но как же, но почему же без ордера? - недоумевал допрашиваемый. - Вот это меня заинтересовало, и даже хотя бы предписание или свидетельство от комитета было бы, - и этого нет. Я попросил составить протокол, и все это записать, а они отвечают: «На кой нам черт протокол твой? И так сдохнешь, без протокола!» - «Бандиты, - думаю я, - бандиты! Разве настоящий матрос так позволит себе? Никогда! Матросы - народ развитой и службу знают. Я с матросами в окопах сидел на северном фронте… Прекрасные ребята, порядок любят… А это что же? Так нельзя! Совсем не по уставу…» - и он беспомощно развел руками. В зале задвигались и сочувственно смотрели на него.
Никаких вещественных доказательств за ним не оказалось. В чемоданчике нашли белье и коробку конфет. - Это я матушке привез, - пояснил он на слова одного из комитетчиков, конфузливо улыбаясь. - А к какой вы политической партии принадлежите? - вдруг в упор спросил Железняков. - Я - трудовик, - спокойно и естественно ответил он, - потому что, - пояснил он, - раньше я все среди крестьян жил, учительствовал, и думаю, это им самое подходящее, ну, а я с ними заодно. - Это ничего, это хорошо, - ласково произнес Железняков и посмотрел на меня.
Допрос закончили. Я переговорил с комитетом. - Знакомая одного из матросов горничная сообщила, - рассказывали мне, - что у них на квартире бывают офицеры, собираются, а ребята никому не сказали, пошли, да и ахнули, а этот зря попал… Мы его отделим в хорошее помещение, дадим койку, а этих переведем, - там холодно, - но под караул.
Разделение было правильно, и мне ясно было, что тех двух, особенно Волка, надо держать крепко и что здесь, несомненно, случайно напали на след организации.
Я условился с комитетом, что на другой день этих двух арестованных доставят в Смольный под караулом в 75-ю комнату, а третьего выпустят на свободу. В таком духе мы составили протокол, и все подписали его. Мы вышли из зала и, окруженные матросами, пошли в соседние комнаты.
IV.
В одной из комитетских комнат на диване, на стульях, креслах сидело несколько человек матросов. Мы вошли сюда с Железняковым. Наш разговор быстро перешел на теоретическую тему об анархизме и социализме, а когда он и некоторые его товарищи узнали, что я лично знаю П.А. Кропоткина, они с живым интересом просили рассказать о нем, и мой рассказ они слушали с жадностью.
В теориях матросы были не крепки, и, чувствуя, что они не могут мне возразить, я постарался этот разговор прикончить, дабы им не было бы обидно. В сущности, анархизма у них никакого не было, а было стихийное бунтарство, ухарство, озорство и, как реакция военно-морской муштры, неуемное отрицание всякого порядка, всякой дисциплины. И когда мы, несколько человек, вокруг молодого Железнякова, пытались теоретизировать, тут же сидел полупьяный старший брат Железнякова, гражданский матрос Волжского пароходства, самовольно заделавшийся в матросы корабля «Республика», носивший какой-то фантастический полуматросский, полуштатский костюм с брюками в высокие сапоги бутылками, - сидел здесь и чертил в воздухе пальцем большие кресты, повторяя одно слово: «Сме-е-е-рть!» и опять крест в воздухе: «Сме-е-е-рть!» и опять крест в воздухе - «Сме-е-е-рть!» и так без конца.
Демьян Бедный, сидевший здесь же, искоса смотрел на него и усиленно, от волнения, ел масло без хлеба, стоявшее на тарелке на столике, очевидно, не очень одобряя наше неожиданное ночное путешествие.
- Смее-е-рть!… - вопил этот человек с иконописным, худым, тусклым, изможденным лицом.
- Сме-е-е-рть!… - говорил он, чертя кресты, устремляя в одну точку свои стеклянные, помутнелые глаза, время от времени выпивая из стакана крупными глотками чистый спирт, болезненно каждый раз искажавший его лицо, сжимавшееся судорогой. И он в это время делался ужасен и противен, - столь отвратительна была его больная, полусумасшедшая улыбка искривленного рта. Он хватался за грудь, как будто бы там что-то жгло, что-то душило его… Глаза его вдруг вспыхивали фосфорическим цветом гнилушки в темную ночь в лесу, и он опять чертил кресты в воздухе и повторял заунывным, глухим голосом все то же одно, излюбленное им, слово:
- Сма-е-е-рть!… - Сма-е-е-рть!… - Сма-е-е-рть!
- Да будет тебе! - зло окликнул его Железняков-младший. Он хихикнул, и я узнал этот смешок, хихикнул еще раз, как-то сжался в кресле, точно ввалился в него, захлебнулся, закашлялся и прохрипел, поднимая кверху судорожно подергивающуюся руку:
- Сма-е-е-рть!… - Сма-е-е-рть!… - Сма-е-е-рть!
Был четвертый час ночи. Вдруг в комнату полувбежал коренастый, приземистый матрос, в круглой матросской шапке с лентами, с широко открытой грудью. Его короткая шея почти сливала кудлатую голову с широкой спиной. Он то и дело хватался за револьвер и словно искал глазами, в кого бы разрядить его.
И вдруг остановился посреди комнаты, изогнулся, сразу выпрямился и заплясал матросский танец, широко размахивая ногами, отчего его широкие матросские штаны колебались в такт, как занавески. Другие матросы повскакали с мест и присоединились к нему, выделывая этот вольный танец, сатанинский танец смерти, и когда они, распаленные, вертелись в вихре забытья, вдруг остановились, и он, этот коренастый, а за ним и все другие, запевали песню смерти - смерти Равашоля:
Задуши своего хозяина,
А потом иди на виселицу, -
Так сказал Равашоль!
И каждый из них, а коренастый больше всех и лучше всех, в такт плясу, с чувством злобы и свирепой отчаянности, при слове «Равашоль» делали быстрое движение правой рукой, как будто бы кого-то хватая за глотку и душа, и давя, шевелили огромными пальцами сильных рук, душа изо всех сил, с наслаждением, садизмом и издевательством. И когда невидимые жертвы все падали задушенными, - так был типичен и выразителен танец, - они опять неслись в вихре танца, танца смерти, размашисто и вольно выделывая па там, вокруг тех, кто должен был валяться задушенными, около их ног. И опять песня смерти, и опять скользящие, за горло хватающие, извивающиеся пальцы, пальцы, душащие живых людей.