Евгений Елизаров - Доктор Живаго. Размышления о прочитанном
Нет, гнева в душе доктора Живаго нет. Но в чем же причина такого примиренчества? Вглядимся, ведь это только Юрий Андреевич Живаго под влиянием, может быть, вставших перед его глазами картин, вызванных из памяти именем Стрельникова, может бросить укор тем, кто отнял у него все — семью, любимую женщину, искусство… Стоящий над своим героем романист отказывается от предъявления обвинительных заключений. Безусловное неприятие террора любого цвета не переходит в обвинение его непосредственных вдохновителей и вершителей. И если у доктора Живаго порой прорываются по-человечески понятные нотки, то Борис Пастернак не берется вершить суд над людьми.
Что же это — недостаток мужества, помешавший еще тогда, в пятидесятых, пройти до конца путь во весь голос поддержанного через тридцать лет обвинения?
И нет ли здесь вопиющего противоречия? Ведь обвинение зла неполно, если оно не разрешается справедливым воздаянием тем, кто его творит. Поэтому должно быть справедливым и обратное: если нет такого воздаяния виновным, нет и осуждения их дел. Но как же тогда с абсолютным нравственным отторжением самой идеи насилия? Ведь это же парадокс, тупик. Или — или, третьего не дано, и неужели то, что, казалось бы, очевидно каждому, неясно Пастернаку? Неужели неясно, что многие, очень многие преступления никогда не были бы совершены, когда бы существовала твердая гарантия возмездия? Неужели неясно, что такая гарантия просто должна существовать, хотя бы вот так, по-бунински:
"Ангел мести, грозный судия, На Твоем стальном клинке иссечен Грозный клич: "Бессмертен только Я! Трепещите! Ангел мести вечен."
Но задумаемся и над другим. Так уж ли безупречна логика, в силу которой осуждение зла последовательно только тогда, когда предъявлен счет свершившему его человеку? Ведь даже апологету этой идеологемы очевидно, что полное искоренение зла невозможно одним лишь возмездием живому его носителю, во всяком случае нужны какие-то более фундаментальные меры. Но есть и другая, в сущности полярная, логика, вспомним императив, сформулированный отцами церкви еще на самой заре христианства: осуди зло, но прости грешника.
Так где же истина?
Мы уже говорили о том, что в представлении Пастернака человек, отдельно взятая личность — это величина, способная растворить в себе достоинство целых народов. И уж во всяком случае на чашах нравственных весов любая отдельно взятая личность способна перевесить собой языческий идол государства. Но — и это важно понять — такой взгляд представляет собой не столько собственное понимание Пастернака, сколько нормальное представление нормального интеллигента, воспитанного на христианской культуре. Так почему же многим из нас сегодня это равенство кажется чем-то парадоксальным, невозможным?
Задумывались ли мы над тем, что эта парадоксальность обусловлена не столько структурой самого умозаключения, сколько аберрацией нашего собственного сознания. Аберрацией, истоки которой восходят еще ко временам сталинизма? Именно так: невозможность принять это умозаключение иначе, чем экзотический результат какой-то очень сложной и непроверяемой умственной гимнастики, восходит к идеологии тоталитаризма.
(Строго говоря, это не совсем так. Подлинные истоки лежат куда как глубже. Человек как атом, как малая частица некоторого большого целого возникает лишь с разложением тотема. В тотеме каждый является носителем всего его достояния. Развитие запечатленной письменностью культуры показывает нам процесс медленного возвращения человека от состояния структурной части некоторого целого к состоянию монады, способной вместить в себя все богатство макрокосма. От Гильгамеша через героя греческих мифов к Христу — и далее. Куда? Мы не возьмемся сказать, но именно это сквозящее через тысячелетия движение прерывает тоталитаризм. Причем, не только сталинский, ибо идеология германского фашизма в этом пункте, то есть в пункте, трактующем человека маленьким "винтиком" единой государственной машины сливается с философией "вождя народов". Но мы говорим не о чужих судьбах, но о путях России.)
Тоталитаризм не знает человека (если, разумеется, это не человек-вождь). Человек-бездна, человек-универсум — это не для него. В идеологии — и практике! — тоталитаризма остается место только для человека-функции. Впрочем, правильней было бы сказать, что здесь существует не человек-функция, но просто функция. Сам человек нужен только потому, что кто-то же должен ее выполнять. На первом месте стоит именно функция, и не случайно там, где человек заслонял собой выполняемое им дело, он неизбежно подвергался репрессиям. Принцип управления, восходящий еще к геродотовским легендам, действовал, как мы теперь узнаем, неукоснительно. Как самостоятельная величина вне выполняемой им функции человек в условиях тоталитаризма вообще не существует для "Левиафана"-государства. Но функция как таковая — безупречна. Поэтому любой сбой может быть объяснен только одним — виной выполняющего ее лица. Отсюда и та прямолинейность вывода, говорящего о том, что любое зло может быть устранено только тогда, когда в полной мере воздастся его виновнику. "Осуди зло, но прости грешника" здесь выглядит абсолютным нонсенсом, вопиющим противоречием объективным — если угодно, научным! — принципам управления тоталитарной системой. Другими словами, своеобразной идеологической диверсией, чем-то вроде песка в буксы.
Впрочем, тоталитаризм — это "ягодки", "цветочки" начинали цвесть значительно раньше.
Построим некоторую координатную сеть, узлами которой будут "Моцарт и Сальери", незабвенное гумилевское "Слово" ("В оны дни, когда над миром новым Бог склонял лицо Свое, тогда солнце останавливами словом, словом разрушали города…"), фаустовское "В начале было Дело" ("Написано: "В начале было Слово" — и вот уже одно препятствие готово: я слово не могу так высоко ценить. Да, в переводе текст я должен изменить, когда мне чувство верно предсказало. Я напишу, что Мысль всему начало. Стой, не спеши, чтоб первая строка от истины была недалека! Ведь мысль творить и действовать не может! Не Сила ли — начало всех начал? Пишу — и вновь я колебаться стал, и вновь сомненье душу мне тревожит. Но свет блеснул — и выход вижу смело, могу писать: "В начале было Дело!") и, разумеется, Иоанново: "В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог" (Иоанн 1, 1).
Заметим, что гетевский герой абсолютно корректен в переводе Евангелия. Заметим, что и сам Иоанн, носитель эллинской культуры, адресуя свое благовествование эллинской же интеллигенции, совершает в сущности такой же "перевод", такую же адаптацию смысла. Единый Бог, законодатель и творец всего сущего, в языческую культуру эллинизма, наверное, только так и мог войти — через прямое отождествление с Логосом, то есть с законотворческим словом, обладающим силой прямого действия. Ведь, вспомним, в книге Бытия Бог порой не очень-то отличается от простого мастерового. Эллинской же культурой Бог-творец мог быть ассимилирован только в том случае, если бы он представал одновременно и высшим существом и высшей категорией разума. Так и Гете. Это вовсе не жонглирование словами, не формулировка изящного парадокса, переворачивающего старую истину, не взрывная материалистическая идея. Это действительно абсолютно точный перевод евангельского стиха на язык, где "слово" и "дело", "материальное" и "идеальное" представляют собой полярно противоположные начала. "Дело" — это вещь вполне представимая, осязаемая; мысль же — нечто неуловимое, запредельное материальной действительности, потустороннее "делу". Но и материалистически мыслящий человек легко поймет, что на таком предельно высоком уровне абстракции, как Бог, мысль и дело сливаются друг с другом, становятся полностью тождественными друг другу.
Но нас интересует не столько аспект обладания Словом силой прямого действия, сколько другое: чем инициировано и на что направлено Дело?
Для ответа на этот вопрос необходимо вновь обратиться к уже приводившемуся нами этическому определению Бога. Вспомим, здесь Бог предстает как возведенное в абсолют Добро. А следовательно, и Слово не может быть ничем иным, кроме как императивом именно этого абсолюта. В свою очередь и Дело в конечном счете оказывается точной реализацией исходного императива. Ведь тождество Слова и Дела означает собой абсолютное равенство их друг другу; здесь нет и не может быть никакого расхождения вроде расхождения между целью и средством у человека.
Таким образом, в системе доводимых до абсолюта гуманитарных ценностей и Слово, и Дело могут иметь только этически положительный знак. Знак этически отрицательный здесь просто невозможен. Подчеркнем еще раз: Дело возможно только как осуществление исходного императива возводимого в абсолют Добра.