Анатолий Кузнецов - На «Свободе». Беседы у микрофона. 1972-1979
У меня теперь есть возможность сравнивать факты западной действительности и то, что о них тут же пишет советская печать. Сперва это ошарашивает, потом забавляет, потом привыкаешь ничему не удивляться, как ничему не удивляются служащие вытрезвителя или сумасшедшего дома. Я сказал: «Сперва это ошарашивает». Потому что до полного переселения на Запад и некоторого срока жизни здесь я, до этого даже как-то выезжавший туристом, в общем знавший, естественно, цену советской информации, оказывается, все равно не знал подлинной глубины дезинформации! Сам того не ведая, противясь всем естеством, на многие ее крючки попадался и висел на них, как карась.
Ограничусь двумя примерами. Страшный призрак безработицы, висящий над каждым человеком на Западе. Это же — факт. Не советская печать — западная печать без конца об этом пишет, а советская только цитирует. Цитатам, как факту, я верил. Не я один такой. В 1971 году остался на Западе крупный ученый, Герой Социалистического Труда Федосеев, он говорил и в интервью, и мне лично в беседе: «Я думал, что при западной безработице придется мне туго, но, может, как-то, хоть сторожем, на кусок хлеба заработаю — и ладно, главное, что на свободе».
Один из камней в стене между СССР и западным миром — это разный смысл, вкладываемый в одни и те же слова. Например, «выборы», «гуманизм», «демонстрация», «бедность», «паспорт». Англичанам, например, для жизни у себя в стране паспорт не нужен, как неизвестна им и прописка. Слово «паспорт» у них значит то, что в Советском Союзе значит «заграничный паспорт».
Здешняя «безработица» — это нечто такое, что во много раз лучше того, что в СССР называется «отсутствием безработицы». Здесь газеты ломятся от приглашений на работу, повсюду объявления, соблазняющие приличной зарплатой. Но как в Советском Союзе человек с дипломом, с квалификацией, случается, месяцами, а то и годами ищет работу свою, в данном месте, с зарплатой повыше, — так, в принципе, ищут ее и здесь. Только здесь не требуется ни прописка, ни социальное положение, ни допуск спецотдела и тому подобное. Только в СССР специалист, не желающий ехать в другой город или село и не поступающий срочно маляром на ближайшую стройку, называется капризным человеком, а здесь он называется безработным. В СССР он не получает, естественно, ничего, а здесь он получает пособие по безработице, которое практически равно полному заработку его работающего коллеги в СССР. Если слово «безработица» употреблять в его западном понимании, то трудно найти другую мало-мальски развитую страну, где бы была такая свирепая безработица, как в СССР. И даже без пособий по безработице.
Таким оказался факт, который казался мне безоговорочным, тень которого я лично ясно видел на стене.
Другой пример: бесплатное медицинское обслуживание. Оно, конечно, только в СССР, сколько об этом там кричится. Лечение на Западе разорительно, не по карману, только богатые могут позволить себе болеть. Признаюсь: собираясь бежать, думал я: «На Западе болеть себе не позволю. Это страшнее всего, не дай бог!» Не по голым словам я знал, опять по выдержкам из иностранных источников. Приехал в Англию, живу более трех лет — конечно, болел. Медицинское обслуживание в Англии бесплатное. Без крика. Очередей в поликлиниках не видел. Проходил рентгены, кардиограммы, анализы — делается это блестяще и моментально. За лекарства по рецепту врача платил какие-то, скорее символические, гроши, как за билет в автобусе. Это было со мной самим, я ошалело смотрел и не верил глазам. А где же лечение не по карману? Есть, сколько угодно. Это то, о чем СССР уже забывает: частные врачи, частные клиники. Личная палата всем с телевизором, коврами, цветами, царский уход. И это я тоже видел: навещал одного знакомого, который не захотел лечиться массово, считая, что ради здоровья денег не нужно жалеть, особенно если они есть. Возможно, он прав.
И еще, уже в порядке казуса, расскажу один случай, опять имеющий отношение ко мне и потому, так сказать, из первых рук.
КГБ заставил некоторых людей писать мне письма — то с проклятиями, то с призывами вернуться, а одно заключал мрачное предсказание, что я погибну через полгода, что я никому не буду нужен: «Они ж сами смеются над тобой. Мне показывали карикатуру на тебя в «Спектейторе» — вот до чего ты докатился».
«Спектейтор» — один из самых солидных английских журналов. Действительно, на обложке одного из его номеров была помещена моя физиономия в виде шаржа. Человеку в СССР показывали не подделку. Факт? Безусловный. Как не поверить своим глазам? Показали бы мне — я бы тоже поверил. Но показывавшие знали, да только не сказали одного «пустяка» — что это отличительный стиль «Спектейтора»: помещать на обложке каждого номера то, что называется дружеским шаржем — на человека, который чем-то особенно известен в данный момент — президент ли, министр, общественный деятель и так далее. Попасть на обложку «Спектейтора» — редчайшая честь, которая бывает разве что один раз в жизни. Такой чести, признаться, я не ожидал.
Человек, написавший мне письмо, — далеко не глупый, стреляный, но я точно знаю, что он и по сей день уверен, что в КГБ ему показывали злую карикатуру на меня. Факт. Тень на стене.
Прежде я довольно самоуверенно полагал, что хотя многого не знаю, но в самом принципе ориентируюсь в жизни и событиях верно. Что если я выйду за стены родимой пещеры, я встречу, конечно, массу нового, но это будет лишь количественным увеличением того, что я знаю и на чем стою. Когда стали пачками рушиться фикции, обманы, шоры на глазах, которые, оказывается, насквозь пронизывали то, на чем я стоял, со мной произошел какой-то качественный переворот.
На четвертом году жизни в Лондоне я, кажется, могу сказать, что от моих прежних представлений не осталось в чистом виде почти ничего.
6 января 1973 г.
Труд писателя там и здесь
Когда я учился в Москве, в Литературном институте на Тверском бульваре, там, кроме марксизма, политэкономии или языкознания по Сталину, преподавались несколько дисциплин литературных: теория стиха, теория прозы, труд писателя.
Последний курс — «Труд писателя» — читал профессор Цейтлин, ныне уже покойный, — сухонький, замкнутый старичок, который скрупулезно выбрал, казалось, все, что можно, — не о том, что писатели всех эпох писали, а как чисто технически они это делали.
Один любил держать ноги в тазу с холодной водой, другому требовались гнилые яблоки в ящике стола. Один писал сидя, другой — лежа, а третий — только стоя. Одни писали по утрам, другие только ночью. Одни ждали вдохновения, к другим оно являлось в процессе работы, а третьи его вообще не признавали. Лекции были разбиты на разделы: «Бытовые условия писателя», «Стол писателя», «Влияние местности на работу писателя». Там было собрано все, за исключением, по-моему, работы писателя в условиях диктатуры — и работы писателя в изгнании. Этого мы не проходили.
Недостающий раздел насчет диктатуры мы, его слушатели (а мы — то были Евгений Евтушенко, Белла Ахмадулина, Анатолий Гладилин, Лина Костенко, Юнна Мориц, а также наш сокурсник Владимир Фирсов), вынуждены были постигать каждый в силу своего разумения. У одних, как у Ахмадулиной, Гладилина или Костенко, это кончилось работой в стол, отверженностью, травлей. Другие, как Евтушенко, сперва акробатически лавировали на лезвии ножа, а кончилось чем-то похожим на панельную торговлю собой. Третьи, как Фирсов, не мудрствуя лукаво стали обыкновенными погромщиками и фашистами.
Мне же, грешному, судьба уготовала перейти к разделу «Работа в изгнании», который мы тоже не проходили. Сейчас я мог бы пополнить курс профессора Цейтлина большим количеством материала, точного, неожиданного, выстраданного, потому что этот раздел оказался для меня лично самым потрясающим из всего, что вообще было в моей жизни. Кардинальным настолько, что, прибегни я к банальной литературщине, его можно было бы считать не продолжением, а просто началом другой, иной жизни.
С момента посадки в самолет 24 июля 1969 года, в Шереметьевском аэропорту, курсом Москва — Лондон, новое обрушилось на меня, и продолжает обрушиваться, лавиной. По-польски говорится: «Цо задужо, то нездорово». Если полжизни дышать спертым, бедным на кислород воздухом и вдруг оказаться на берегу океана, то от свежего воздуха можно угореть, заболеть, обожжет легкие. Только здесь я узнал от старых, опытных эмигрантов, что почти каждый вырвавшийся из СССР на Запад должен «переболеть», бытуют даже термины: резкий перепад давлений, «кессонная болезнь», «культурный шок». Одни подвержены этому больше, другие меньше, мне же, как вижу теперь, было уготовано испить эту чашу «кессонной болезни», «культурного шока» сполна, может, даже больше, чем сполна. Вероятно, потому, что в СССР я принадлежал именно к категории, которая называет себя работниками культуры. Я, естественно, ожидал — и свежего воздуха, и перепада в культурном уровне. Но сногсшибательных размеров всего этого, ножниц, которые настолько, оказывается, расходятся, что трудно вообразить, когда и как они могут сомкнуться, — вот этого я не ожидал. Со мной случился означенный «культурный шок».