Сомерсет Моэм - Записные книжки
Но есть один предмет, ничуть не менее увлекательный для меня, чем прежде, — это философия, но не философия отвлеченных аргументов и скучнейшей терминологии — «Бесплодно слово философа, если оно не врачует людские страдания», — а философия, которая пытается найти ответ на вопросы, встающие перед каждым из нас. Платон, Аристотель (говорят, что он суховат, но те, у кого есть чувство юмора, найдут в нем немало забавного), Плотин, Спиноза и кое-кто из современных философов, в их числе Брэдли и Уайтхед тешат меня и побуждают к размышлениям. В конечном счете лишь они и древнегреческие трагики говорят о самом для нас важном. Они возвышают и умиротворяют. Читать их все равно, что плыть при легком ветерке по морю, усыпанному бесчисленными островками.
Десять лет назад я сбивчиво изложил в «Подводя итоги» свои суждения и воззрения, рожденные жизнью, чтением и размышлениями о Боге, бессмертии, смысле и ценности жизни, и, по-моему, с тех пор не находил причин их изменить. Если бы мне пришлось переписать «Подводя итоги» заново, я бы не так поверхностно коснулся столь насущной темы, как нравственные ценности и, вероятно, сумел бы сказать что-нибудь более основательное об интуиции — тема эта послужила некоторым философам основой, на которой они возвели из догадок целые построения, притом весьма внушительные; мне же кажется, что на фундаменте, таком же неустойчивом, как пинг-понговый шарик в тире, подбрасываемый струйкой воды, можно возвести разве что воздушный замок. Теперь, когда я на десять лет ближе к смерти, я боюсь ее ничуть не больше, чем десять лет назад. Выпадают дни, когда меня не покидает чувство, что в моей жизни все повторялось уже слишком много раз: не счесть, скольких людей я знал, сколько книг прочел, сколько картин, церквей, особняков перевидал, сколько музыки переслушал. Я не знаю, есть Бог или его нет. Ни одно из тех доказательств, которые когда-либо приводились, чтобы обосновать его существование, меня не убедило, а вера должна покоиться, как некогда сказал Эпикур, на непосредственном ощущении. Со мной такого не случилось. Вместе с тем никто не сумел хоть сколько-нибудь удовлетворительно объяснить мне, как совмещается зло с идеей всемогущего и всеблагого Бога. Какое-то время меня привлекала индуистская концепция таинственного безличного начала, которое есть жизнь, знание и блаженство, не имеющее ни начала, ни конца, и, пожалуй, эта концепция представляется мне более приемлемой, чем любой другой Бог, сотканный из людских упований. Но вообще-то я считаю, что это не более чем впечатляющая фантазия. Многообразие мира первопричиной логически не объяснить. Когда я думаю об огромной вселенной с ее бесчисленными звездами и измеряемыми тысячью тысяч световых лет расстояниями, меня охватывает трепет, но вообразить ее Творца — задача для меня непосильная. Впрочем, я, пожалуй, готов счесть существование вселенной загадкой, неразрешимой для человеческого разума. Что же касается жизни на земле, наименее неприемлемой представляется мне концепция, утверждающая, что существует психофизическая материя, в которой содержится зародыш жизни, и ее психическая сторона и есть источник такого непростого процесса как эволюция. Но в чем ее цель, если она вообще имеется, в чем смысл, если он вообще имеется, для меня так же темно и неясно, как и всегда. Могу сказать одно: что бы ни говорили об этом философы, теологи или мистики, меня они не убедили. Но если Бог есть и его заботят людские дела, в таком случае у него должно достать здравого смысла отнестись к ним с той же снисходительностью, с какой разумный человек относится к людским слабостям.
Что сказать о душе? Индуисты называют ее Атман и считают, что она существует от века и будет существовать в веках. В это куда легче поверить, чем в то, что ее сотворение обусловлено зачатием или рождением человека. Индуисты считают, что Атман — часть Абсолюта и, истекая из него, в конечном счете в него же и возвращается. Греющая душу фантазия; а вот фантазия ли это или нечто большее — никому знать не дано. Из нее исходит вера в переселение душ, а из него, в свою очередь, выводится объяснение природы зла — единственно вероятное из всех, которые когда-либо изобретало людское хитроумие: оно рассматривает зло как возмездие за прошлые грехи. Однако оно не объясняет, почему всеведущему и всеблагому Создателю захотелось или удалось сотворить грехи.
Что же такое душа? Начиная с Платона, многие пытались дать ответ на этот вопрос, но в большинстве случаев они излагали его предположения, лишь несколько видоизменяя их. Мы то и дело употребляем слово «душа» — следовательно, оно что-то для нас означает. Христианство считает, что душа — просто духовная субстанция, сотворенная Богом и наделенная бессмертием, и это один из его догматов. Но и для тех, кто в это не верит, слово «душа» имеет некий смысл. Когда я задаюсь вопросом, какое значение я вкладываю в слово «душа» — могу ответить только, что для меня оно означает осознание самого себя, «я» во мне, ту личность, которая и есть я; а личность эта состоит из моих мыслей, чувств, опыта и особенностей моего телосложения. Мысль, что случайные особенности телесной организации могут влиять на душевную конституцию, многим придется не по вкусу. Что касается меня, я уверен в этом, как ни в чем другом. Моя душа была бы совершенно иной, не заикайся я и будь дюймов на пять выше ростом; зубы у меня чуть торчат вперед, в моем детстве еще не знали, что, если надеть золотую пластину, пока кости формируются, этот дефект можно исправить; будь это известно, мой облик был бы иным, я вызывал бы в людях иные чувства, а следовательно, и мой характер и взаимоотношения с людьми тоже были бы иными. Но что это за штука такая — душа, если она может измениться из-за какой-то пластины? Каждый из нас по своему опыту знает, что жизнь приняла бы иной оборот, не повстречайся нам по воле случая этот или тот человек или не окажись мы в такое-то время на таком-то месте; а значит, и характер и душа у нас тоже были бы иные.
Потому что чем бы ни была душа — мешаниной свойств, склонностей, особенностей и сам не знаю чего еще или просто духовной субстанцией, она ощутимо проявляет себя в характере. Полагаю, никто не станет оспаривать, что страдания, как душевные, так и телесные, влияют на характер. Мне случалось встречать людей в бедности и безвестности завистливых, злобных и низких, которые, достигнув успеха, становились благодушными и добрыми. Разве не странно, что величие души было обретено ими благодаря некой сумме в банке и вкусу славы? И напротив, мне случалось встречать людей приличных и порядочных, которых болезни и безденежье делали лживыми, коварными, склочными и недоброжелательными. Вот почему я не склонен верить, что душа — раз она так зависима от тела — может существовать отдельно от него. Когда видишь мертвых, поневоле думаешь: жуть до чего они мертвы.
Мне иногда задавали вопрос: не хотел бы я прожить жизнь снова. В общем и целом, я прожил жизнь неплохо, лучше многих, но повторять ее нет смысла. Это все равно, что перечитывать уже раз читанный детектив — такое же праздное времяпрепровождение. Но если предположить, что переселение душ существует — а в него безоговорочно верит три четверти человечества — и была бы возможность выбирать, прожить или нет еще одну жизнь, прежде я, как мне порой казалось, согласился бы на такой эксперимент при условии, что открою для себя те сферы жизни, насладиться которыми мне не позволили обстоятельства или моя собственная брезгливость, как духовная, так и телесная, и узнаю многое из того, на что у меня не было ни времени, ни возможности. Но теперь я ни за что не пошел бы на это. С меня довольно. Я не верю в бессмертие и не желаю его. Я предпочел бы умереть быстро и безболезненно и хотел бы верить, что с последним дыханием моя душа, со всеми ее порывами и несовершенствами, растворится в небытии. Во мне находят отклик слова Эпикура, обращенные к Менекею: «Приучай себя к мысли, что смерть не имеет к нам никакого отношения. Ведь все хорошее и дурное заключается в ощущении, а смерть есть лишение ощущения. Поэтому правильное знание того, что смерть не имеет к нам никакого отношения, делает жизнь усладительной — не потому, чтобы оно прибавляло к ней безграничное количество времени, но потому, что отнимает жажду бессмертия. И действительно, нет ничего страшного в жизни тому, кто всем сердцем постиг, что в не жизни нет ничего страшного».
Этими словами я почитаю уместным завершить в этот день эту книгу.
Прошло пять лет с того времени, как я окончил эту главу. Я не стал ничего в ней менять, хотя и написал с тех пор три из четырех упомянутых в ней романов; четвертый я счел за благо не писать. Когда после долгого пребывания в Соединенных Штатах я вернулся в Англию и посетил тот район Лондона, где должно было происходить действие моего романа, я возобновил знакомство с людьми, которых предполагал сделать прототипами моих персонажей, и увидел, что их жизнь переменилась до неузнаваемости. Бермондзи было уже совсем не то Бермондзи, которое я знал. Война причинила множество разрушений, унесла множество жизней; и вместе с тем она положила конец безработице, страх которой подобно черной туче висел над моими друзьями; теперь они жили уже не в жалких клоповниках, а в чистеньких, опрятных муниципальных квартирках. Обзавелись радиоприемниками и фортепиано, дважды в неделю ходили в кино. Это были уже не пролетарии, а мелкие собственники. Но этими переменами — несомненно к лучшему — дело не ограничилось. Я не узнавал здешних жителей. Прежде, в плохие времена, несмотря на тяготы и лишения, они были веселыми и добродушными. Теперь в них появилась ожесточенность, их грызли зависть, ненавистничество и недоброжелательство. Раньше они безропотно несли свой крест, теперь в. них клокотала злоба на тех, кто имел больше благ, чем они. Они были подавлены, недовольны жизнью. Мать семейства, уборщица, с которой я знаком не один десяток лет, сказала: «Трущобы и грязь исчезли, а вместе с ними исчезли радость и веселье». Я столкнулся с неведомым мне миром. Не сомневаюсь, что и в нем достаточно материала для романа, но я вынашивал другой замысел, а той жизни, о которой мне хотелось писать, не стало, и этот замысел не осуществился.