Жоржи Амаду - Каботажное плавание
Поэт и романист, политик и коммунистический лидер, сенатор, миллионер, регулярно выставляющий на скачки и бега лошадей из собственных конюшен, владелец крупнейшей в Каракасе газеты «Эль Насьональ»… Какого же дьявола столь славному сыну венесуэльского народа скрывать свою принадлежность к нему?
— Давно ли, Мигель, ты взял аргентинское подданство?
— Я всегда так поступаю за границей. Стоит мне лишь сесть в самолет или подняться на борт парохода, я становлюсь аргентинцем. Это очень предусмотрительный шаг, всегда стоит подстраховаться. Советую воспользоваться.
— Да от чего страховаться-то?
— С аргентинца взятки гладки — твоя истинная отчизна и твои соотечественники избавлены от ответственности за глупости, которые ляпнешь ненароком, за нелепости, за промахи, неловкости, ошибки, за всякого рода faux pas118 и за все прочее, особенно за все прочее, — последние слова он словно выделил курсивом, явно влагая в них особый смысл.
— Это ты о чем?
— О чем? Все о том же. Вот, скажем, зазвал ты к себе какую-нибудь красотку, вроде той, что сейчас тут беседовала со мной… А если в момент истины оказался не на высоте или вовсе несостоятелен — всякое бывает, — твое фиаско не уронит престижа отчизны, твое бессилие запишут на счет Аргентины.
— С чего это главный волокита и первый любовник Карибского бассейна заговорил о бессилии?
— От этого не застрахован никто. Но позор падет на голову портеньо119, — сказал он и замурлыкал «Как люблю я мой Буэнос-Айрес!»
Случай последовать доброму совету представился очень скоро. Из одного лишь бразильского патриотизма явился я послушать нескончаемую, тягучую, сплошь состоящую из общих мест, готовых клише и политических лозунгов речь своего земляка, высокого судейского чиновника. Набор трюизмов, ни единого живого слова, переливание из пустого в порожнее… Роже Вайан входит в зал, присаживается рядом, внимательно слушает оратора, а тот на скверном французском языке с амазонским выговором продолжает выступление. Терпение Роже лопается на третьей минуте.
— Qui est-ce, l’emmerdeur?
— Un juge de l’Haute Cour de l’Argentine, tr`еs celebre a Buenos Aires120.
Роже послушал еще немножко, не выдержал и взорвался:
— Juge, celui-la? Celebre? Sais-tu ce qu’il est, l’Argentin? Un con! C’est la qu’il est.121
О, сколько раз, следуя мудрому и доброму совету Мигеля Отеро Сильвы, спасал я честь Бразилии!
Сан-Пауло, 1947
Я в Сан-Пауло. Это последняя моя поездка в статусе депутата Федерального собрания в тот штат, который меня избрал. Битва за прекращение полномочий парламентариев-коммунистов близится к победному концу. Сейчас декабрь, а в январе нас лишат мандатов.
Жулио де Мескита Фильо, не первый раз появляющийся на этих страницах, присылает мне записочку — хочет увидеться и переговорить по важному делу. Я откликаюсь на зов, тем более что и безо всякого дела навестил бы его, как привык поступать всякий раз, бывая в Сан-Пауло. Он принимает меня с обычным своим радушием, с учтивостью английского лорда, подкрепленной добрым отношением ко мне. Вскоре выясняется, зачем я был ему нужен: надо передать письмо Луису Карлосу Престесу, генеральному секретарю бразильской компартии. Совсем скоро, после того, как отнимут у нас мандаты, потеряет он свое сенаторское место.
— А также депутатскую неприкосновенность, — с расстановкой произносит Мескита.
Он — настоящий демократ, уважающий права человека вообще, а также право иметь и отстаивать собственное мнение — в частности. И лучшее тому доказательство — издаваемая им газета «Эстадо де Сан-Пауло». Мескита, будучи лютым, что называется зоологическим, антикоммунистом, столь же рьяно и ретиво отстаивает гражданские свободы, поносит цензуру и выступает против преследования за убеждения. Он сражается с салазаровским фашизмом, дает приют и работу в своей газете португальским политэмигрантам — и один из них, коммунист Мигел Урбано, занимает в редакции видную должность. Мы беседуем, как говорится, о текущем политическом моменте, и Мескита, настроенный тревожно и мрачно, картину рисует безрадостную: в гарантии, когда-то провозглашенные президентом, он не верит, конституция, по его мнению, скоро будет попрана. А компартия всего два года как вышла из подполья. Едва лишь депутатов от БКП лишат полномочий и неприкосновенности, откроется сезон охоты, спустят на нас собак, начнут отстрел. Жулио всерьез опасается, что реакция разгуляется всерьез, репрессии пойдут вширь и вглубь, благо политическая полиция за это десятилетие своих навыков не растеряла, и первой жертвой станет Престес. Его схватят, посадят, начнут процесс, а скорей всего, просто убьют. Позиции генсека и возглавляемой им партии можно и должно оспаривать и порицать, иные его высказывания вызывают негодование, но это еще не повод начинать травлю.
Престес, разумеется, подставился, вернее, поддался на провокацию, учиненную, если память мне не изменяет, депутатом Жураси Магальяэнсом. Отвечая с парламентской трибуны на его коварный вопрос, Престес заявил, что если начнется война между Бразилией и СССР, он станет на сторону последнего, ибо тот никому не угрожает, ни на кого не нападает, и война может разразиться только в результате агрессии против государства рабочих и крестьян и всего социалистического лагеря. Ну, как вам это нравится?! Подобное заявление, чем бы ни было оно вызвано, являет собой пример вопиющей политической глупости. Престес дал повод развязать настоящую вакханалию, кончившуюся тем, что избранных в Федеральное собрание коммунистов лишили мандатов, а БКП запретили. Он очень дорого заплатил за свой — да только ли свой? — за наш общий догматизм. Жулио де Мескита Фильо, консерватор до мозга костей, реакционер — если вспомнить словцо, которым столько раз пытались определить его сущность, и которое не передает и тысячной доли этой самой сущности, — был человек с широкими горизонтами, великодушный. Повторяю, он был настоящим демократом: издавна уважая Престеса, восхищаясь им, он не переменил к нему своего отношения и после того, как тот сделался ярым коммунистом. И меня он позвал, чтобы я передал «Рыцарю надежды» следующее:
— Скажите Капитану, — так называл он Луиса Карлоса, именно в звании инженер-капитана завершившего свою военную карьеру, — что на моей фазенде его, в любом качестве и в любое время, всегда примут как самого дорогого гостя. Он может жить там столько, сколько захочет, — без всяких условий и ограничений — принимать, кого вздумает, делать, что заблагорассудится. Никто не посмеет там тронуть его. Здесь я один хозяин. Передайте Капитану — добро пожаловать!
Я никогда и никому не завидовал. Богатство, талант, успех, слава моих ближних — и дальних — не повергают меня в уныние, не портят настроение. Я способен радоваться чужой удаче, рукоплескать и восхищаться вполне чистосердечно и искренне, более того — я люблю хвалить. Успех друга — это мой успех, впрочем, необязательно быть другом, достаточно быть баиянцем, бразильцем, а порою и этого не надо — лишь бы проявился талант, блеснуло дарование. Я люблю открывать молодых, никому не известных поэтов и прозаиков, если в них вправду есть искра Божья, я всем и каждому сообщаю о появлении нового гения.
Да, у меня природный иммунитет к зависти, душа открыта для восхищения и дружбы. Как мне повезло! И нет печальней зрелища, чем изнывающий от злобной тоски завистник, желчный злопыхатель, обиженный на весь свет, источающий ненависть! Он по-настоящему несчастен…
Рио-де-Жанейро, 1954
Плавно нажимая на педаль швейной машинки, Китерия неторопливо рассказывает о своей жизни. Она родом из самого глухого захолустья штата Пернамбуко, потом попала в город, выучилась ремеслу, стала брать заказы, обзавелась своей клиентурой, а потом уж перебралась в Рио, где дона Зелия взяла ее под свое крылышко. Коренастая, коротконогая, тяжелогрудая, широколицая, с маленькими, вкось, будто бритвой прорезанными глазками, с гривой черных волос, заколотых на макушке черепаховым гребнем — когда она однажды их распустила, мне почудилось, что в комнату хлынул густой и жесткий водопад, — Китерия, мягко говоря, не очень привлекательна. Тот, кто пустил когда-то в оборот выражение «амулет от любострастия», ясное дело, предвидел ее появление на свет.
В ходе неспешно текущей беседы неожиданно выясняется, что у Китерии есть дочь — живет в предместье города Ресифе, замужем, скоро ей рожать…
— Да ну?! У тебя будет внук? А я, Китерия, признаться, думал, ты у нас — барышня…
Она поднимает голову, смотрит на меня пристально, и в самой глубине ее косых щелочек посверкивает искорка обиды:
— Барышня… Скажете тоже. Да разве б смогла я утерпеть?!.
Ни один из моих недоброжелателей — из тех, кто не упустит малейшей возможности сказать обо мне какую-нибудь гадость, — никто из критиков-интеллектуалов, поставивших себе святую цель — следить, чтобы ни одного доброго слова про мои книги не просочилось в рецензии и статьи, так вот никто из них не знает мои писательские недостатки, пределы моих возможностей лучше, чем я сам. Я отдаю себе в них полный отчет, а потому не огорчаюсь от хулы и не обольщаюсь мишурой похвал.