Михаил Горбунов - К долинам, покоем объятым
Прибывали к своим войскам, к уже действующим штабам видные военачальники — в Ворошилов-Уссурийск — командующий Первым Дальневосточным фронтом маршал Мерецков, в Читу — командующий Забайкальским фронтом маршал Малиновский, сюда же — главнокомандующий всеми войсками Дальнего Востока маршал Василевский… Впрочем, ни прославленных этих имен, ни высоких полководческих званий не значилось в документах, шедших в Ставку, их подписывали генерал-полковники Васильев, Морозов, Максимов, и только узкий круг людей знал, что за этими вымышленными фамилиями скрываются Василевский, Малиновский, Мерецков… Японская империя, ее основная ударная сила, с которой и должно было вступить в жестокое единоборство советскому солдату — Квантунская армия, сидевшая в Маньчжурии за мощными оборонительными укреплениями, держали начеку ухо своей исстари славящейся всепроникающей способностью разведки, и тщательнейшая маскировка готовившейся операции была едва ли не главным условием успеха… «Раскрыт» был один лишь генерал армии Пуркаев, командующий Вторым Дальневосточным фронтом — он возглавил войска на этой окраине советской земли еще в войну с Германией, в 1943 году, и его имя не могло навести японцев на подозрения.
У всех четверых — как высверк недавней памяти — совещание в Ставке у Сталина. Примкнутый к рабочему столу Сталина длинный и широкий стол с расстеленной на нем оперативной картой, она изрезана желто-бурыми извивами гор, испятнана зеленью тайги, обрывающейся голубой океанской ширью; как хищная птица изогнулась готовая к удару Япония, — все было привычным, лишь не был привычен сам хозяин кабинета, вышедший из-за своего стола и медленно, молча шагавший туда и обратно вдоль карты. Не было привычным и всегда-то хранящее какую-то тайну, необычно сосредоточенное, резкой лепки лицо. Отступившие от стола, как бы ушедшие в тень маршалы и генералы ждали, с каким-то гнетом прикованные к этому человеку, обремененному, видно уже не малое время, тяжелой мыслью, пока наконец, окончательно преодолев какую-то грань в переплетении никому не ведомых раздумий, как будто до этого он еще колебался в принятии решения — начинать ли новую, после только что закончившейся, унесшей миллионы жизней войну? — Сталин не вернулся за свой стол, не разжег и не раскурил трубку и, коротко указав ею на карту, не сказал чутко обращенному к нему всей своей аккуратной, подвижной фигурой, белым, умным лицом генералу: «Прошу изложить замысел Ставки».
Все, конечно, знали, пусть в общих чертах, план готовившейся битвы, и по близким представлениям отгремевшей войны в их воображении вырисовывались ее контуры, но все же и они, привыкшие ко всему, как бы вновь увидели колоссальность стратегических масштабов кампании… Позже один из них — Родион Малиновский, — вернувшись в Читу, никак не мог отделаться от ощущения чего-то необычайно грандиозного, что должно было совершиться всего за пятнадцать — двадцать суток.
А на совещании он понял: ухищренно-скрытный ум Сталина подсказывал ему, что его давний и тяжелый грех замедленной реакции на опасные высверки приближавшейся грозы в канун сорок первого можно снять невообразимым в мировых войнах, не получившимся у Гитлера, вылезшего из мрачных арийских догм, из недр германского военного механизма, остановленным ценою страшных жертв, — и это отягощало совесть Сталина, — внезапным мощным и решительным ударом по древней воинственной империи, распространившей свою власть в огромном тихоокеанском регионе и костью сидевшей в горле обладающей колоссальной военной мощью Америки.
Жуткая обида была нанесена ему, Сталину, политической игрой союзников, которые долго и упорно уклонялись от прямого вторжения во вражеские пределы на самом кровопролитном фронте и однако же поспели к венцу, к делению лавров, когда Германия в сущности была уже повержена, и их оккупационная зона — территориально, экономически — оказалась куда значительнее советской… Тогда Сталин с трудом заставил себя не внять содержащей зерно пусть жестокой, зуб за зуб, но справедливости, и не двинуть достигшие зенита боевых возможностей войска за Эльбу, за Рейн, за Рудные горы — что бы могло противостоять им! И победителя не судят… Но теперь-то он отыграется, сделает то, что не в силах сделать великая надменная держава с крохотной Японией, подвергшей ее немыслимому позору Пёрл-Харбора. Правда встанет с коленей, и его, Сталина, со страхом и надеждой сказанные когда-то слова — «Победа будет за нами» — приобретали ныне в его сознании новый разветвленный метафорический смысл, как бы освящавший удар на Дальнем Востоке.
Этот удар, принявший правовую форму еще в Тегеране, готовился под личным наблюдением Верховного, и его шедшая к естественному увяданию стратегическая мысль не в силах была просчитать и этот, никак не помещавшийся даже в новейшие взгляды на войну американский урановый вариант… Держава была раздираема меж нуждой и возможностями, и вся надежда была на многотерпение русского народа…
Поздними вечерами, когда на короткое время пустели штабные кабинеты, лишь телеграфные аппараты отстукивали донесения в Москву, Малиновскому нужно было остаться одному — с собой, со своими мыслями, и он выходил на пустынные городские улицы, подставлял по-мальчишески круглое, прокаленное дневным зноем лицо сползающей с сопок прохладе. Сопки стушевывались в ночном мраке и угадывались лишь по извилистому обрезу звездного неба. Они же, эти крупные и яркие, как бывает только на востоке, звезды, висят там, за сопками, за Большим Хинганом, над потонувшей во мраке маньчжурской степью, и это гигантское пространство входило в него своей немеряной далью, ошеломительной явью грядущего, в которой и штурм горных перевалов, и бросок через безводную пустыню, навстречу другому удару другого фронта, и расчленение, разгром врага, и освобождение исконных китайских земель, захваченных и поименованных японцами — Маньчжоу-Го, исконных корейских земель, и — как последняя точка войны, которая вберет в себя ее глубинную идею — Порт-Артур…
Несомненно, то же самое головокружительное ощущение предстоящего стесняло грудь — они тоже где-то были там, в огромной звездной ночи, — и Василевскому, и Мерецкову, и Пуркаеву, и адмиралу Юмашеву, приводившему в боевую готовность Тихоокеанский флот, и контр-адмиралу Антонову, отдававшему последние распоряжения командирам кораблей Краснознаменной Амурской флотилии — и морские силы, и авиация нацелены были на твердыни Квантунской армии, полтора миллиона солдат и офицеров великой державы готовы были покарать врага.
Утром 6 августа американская бомба уничтожила Хиросиму.
Вечером 8 августа в Москве японскому послу было вручено заявление Советского правительства о том, что оно считает себя в состоянии войны с Японией и что это единственное средство, способное приблизить наступление мира, освободить народы от дальнейших жертв и страданий и дать возможность японскому народу избавиться от тех опасностей и разрушений, которые были пережиты Германией после ее отказа от безоговорочной капитуляции…
В самой глубине ночи на 9 августа — из-за грандиозного, почти пятитысячекилометрового полукружья трех советских фронтов, из-за монгольской границы, из глубины земель древних кочевий и каменных могильников, из-за быстрой, как ящерица, Аргуни, от Даурии, из-за вольного Амура, от Благовещенска и Поярково, из-за Уссури, от Хабаровска — на Мукден, Чанчунь и Харбин, в глубь Маньчжоу-Го, двинулись прошедшие пол-Европы, покаравшие германский фашизм и переброшенные сюда, на Дальний Восток, мощные группировки советских войск. От портов Владивостока, Советской Гавани, Петропавловска-на-Камчатке отошли боевые корабли Тихоокеанского флота, в мрачной речной ряби тихо застучали катера Амурской флотилии, и пространственный размах начавшейся операции был настолько велик, что если на правой оконечности двинувшихся в наступление войск стояла адская сушь и закипала вода в радиаторах машин, то по другую сторону фронта, в Приморье, ночь потонула в невообразимом ливне, поднявшаяся в таежных реках вода сносила мосты, в топи превратились и без того трудно проходимые дороги.
Да одни ли огненные монгольские пески и таежные трясины встали перед советским солдатом в ту августовскую ночь! Легко ли было ему, до предела изнуренному войной с кровавой фашистской машиной, ценою обильно пролитой крови добившемуся великой победы, живым вышедшему из огня и уже было готовому строить порушенную врагом хату, сеять хлеб да нянчить ребятишек, легко ли было ему идти в новое побоище, искать смерть в единоборстве с не менее лютым и коварным врагом! Но шел советский солдат, подвластный державному приказу, зову долга, прочувствованному на Эльбе, голосу предков, сложивших когда-то здесь головы за честь родной земли, — пусть было все — и раскаленное небо пустыни с висящими тучами разъедающей глаза пыли, мокрые от пота гимнастерки, сожженные зноем лица, скупые глотки из горячей фляги. Танки проламывали таежную гущину, солдаты — саперы и пехотинцы — растаскивали поваленные деревья, настилали гати по болотам, чтобы шли вперед основные ударные части.