Андрей Немзер - Дневник читателя. Русская литература в 2007 году
Мы – Кукольников клан, Неведомских слои,
Бумажные кариатиды,
Хвостовых, Раичей, Маркевичей рои
И Баранцевичей подвиды, —
Как смеем хвастаться, что светел был порыв?
…
Прости меня, прости, я виноват;
Я в маскарад втесался пестрый,
А как я был богат! Мне Гроссман был как брат,
Его душа с моею – сестры.
Предмартовская нас тесней слила беда,
Делили крышу и печали;
Так почему же я безмолвствовал, когда
Его роман арестовали?
Всегда вини себя, а время не порочь,
Ты будь с собой, а не со всеми.
Нелепо оспаривать покаяние поэта, но нельзя не сказать, что после бандитского захвата творившими волю всевластной партии гэбистами романа «Жизнь и судьба» молчал не только Липкин, но и «убитый в подворотне» (по его собственному слову) Гроссман. Равно как и о том, что Липкин сохранил (в тайне ото всех) рукопись романа, сумел (с помощью писателя Владимира Войновича и академика А. Д. Сахарова) переправить на Запад ее фотокопию. Думаю, именно уверенность в том, что заветная книга ближайшего друга обрела свободу, предопределила решительный шаг Липкина – теперь он почувствовал себя вправе предъявить миру свои стихи. И потому согласился принять участие в неподцензурном альманахе «Метрополь» (1979). Все остальное – выход Липкина и неотделимой от него Инны Лиснянской из союза писателей после показательного наказания наименее защищенных «метропольцев», вызвавший мелочную, подлую и изнурительную месть тогдашних хозяев страны и литературы; отправка за границу стихов (в 1980-м издательство «Ардис» выпустило первую полноценную книгу Липкина «Воля», составленную Иосифом Бродским); работа над мемуарами, в которых не было умолчаний и полуправды – должно счесть следствиями первого решения, прорыва немоты, выявления внутренней свободы.
Это была победа поэта. Победа, оплаченная не только обрушившейся на поэта нищетой, отрешением от любимого переводческого дела, обреченностью сносить полицейские угрозы и провокации (глумление над Липкиным и Лиснянской прекратилось лишь в перестройку), но всей жизнью.
Завершая в 1976 году повесть «Записки жильца» [67] , Липкин писал: «Страдание не устало. Страдание шествует вперед». Это же слитное чувство пути (боль и вина, раскаяние и надежда, мужество и доверенность Творцу) надиктовало в 1981 году (пакостная травля набирает обороты, но сознание правоты и свободы дарует силы) одно из самых прекрасных стихотворений Липкина, в котором солдатские победные воспоминания соединились с сегодняшними думами, а неуместный в печали свист державинского снигиря – с еврейской песенкой (некогда мирной и веселой, но силой вещей обратившейся в поминальную) о немолкнущей балалайке.
В полураскрытом чреве вагона —
Детское тельце. Круг патефона.
Видимо, ветер вертит пластинку.
Слушать нет силы. Плакать нельзя.
В лагере смерти печи остыли.
Крутится песня. Мы победили.
Мама, закутай дочку в простынку.
Пой, балалайка, плакать нельзя.
(«Военная песня»)
Горькая победа ранних 1980-х и зримое торжество второй половины этого десятилетия, когда «подпольное» бытие сменилось запоздалым признанием, не остановили движения Липкина. Он прожил огромную и – вопреки чудовищному веку – счастливую жизнь. Он знал, что жизнь выстраданных и выдышанных им стихов и прозы не оборвется с его уходом. Он верил в свою позднюю – достойную легенды – счастливую и бесстрашную любовь. Он умер в одночасье.
То ли первый снег, то ль последний снег…
Смерть не знает про календарь.
Ты пришел на землю как человек
И ушел как праведный царь.
Сказать о кончине поэта Семена Липкина (а значит и о его великой судьбе) точнее и глубже, чем поэт Инна Лиснянская, не сможет никто и никогда.
...Опубликовано: Семен Липкин. Очевидец. М.: Время, 2008
Стихотворение Давида Самойлова «Поэт и гражданин»: жанровая традиция и актуальный контекст
Павлу Семеновичу Рейфману
Жанровая принадлежность (и соответственно общие смысловые контуры) стихотворения Давида Самойлова «Поэт и гражданин» обозначены уже в самом его начале. Хотя в советских изданиях («Волна и камень» – М., 1974; «Избранное» – М., 1980; двухтомник «Избранные произведения» – М., 1989) текст печатался с камуфлирующим заголовком, эквиметричность (при неизменности ударного гласного) слов «гражданин» и «старожил» и возникающее в первой строке обращение – «Скажите, гражданин…» – раскрывали подлинное «имя» второго из собеседников, заодно сигнализируя о цензурном вмешательстве в текст. Соседство «некрасовского» заглавья и пушкинского эпиграфа (в подписи к нему – «Рифмы из стихотворения Пушкина» – опущено легко угадываемое название «Поэт и толпа») [68] заставляет вспомнить если не весь ряд русских стиховых диалогов о «правах и обязанностях» поэта (вкупе с сопутствующими авторскими комментариями и критическими откликами), то его важнейшие звенья. Здесь нет нужды анализировать историю жанра, начало которому в русской словесности было положено пушкинским «Разговором книгопродавца с поэтом», но должно указать на одну его особенность. В XIX веке слово «гражданин» возникает в тех текстах, где соответствующий персонаж предстает достойным и полноправным оппонентом поэта (рылеевская формула «Я не поэт, а Гражданин» в посвящении поэмы «Войнаровский» А. А. Бестужеву, появление которой во многом обусловлено эпистолярной полемикой Бестужева и Рылеева с Пушкиным [69] ; «Поэт и гражданин» Некрасова [70] ). Пушкин в «Поэте и толпе» слова этого не употребляет (как и прежде в «Разговоре книгопродавца с поэтом»; обходит его и Лермонтов в «Журналисте, читателе и писателе»). Таким образом, при безусловной взаимосоотнесенности сюжеты «поэт и гражданин» и «поэт и толпа» явно не отождествляются, а слово «гражданин» остается высоким поэтизмом.
В послереволюционной словесности, ориентированной на бытовую речь, семантика слова «гражданин» претерпевает существенные изменения. С одной стороны, новая общественная реальность, где упразднены чины, титулы и традиционные формы вежливого обращения («господ» больше нет), навязывает ему «героическую» (в духе Великой французской революции) окраску; с другой же, сделав (опять-таки по французской модели) слово это единственным обозначением всякого лица (кроме входящих в захватившую власть партию «товарищей» и тех, кого большевики удостаивают такого именования), быстро обесценивает его старое (и чаемое новое) «высокое» значение. Заняв господствующую позицию в пореволюционном быту (включая отношения с властью), «гражданин» превращается в официальный эквивалент пейоративно окрашенных «мещанина» (здесь не важно, что и изначально слова эти синонимы, обозначающие «жителя города») и «обывателя». Как характерная примета «времени и места» слово постоянно возникает в литературных текстах, посвященных современности (название одного из сборников Зощенко – «Уважаемые граждане»). Его двусмысленность (принадлежность разом «официальной» и «уличной» речевым сферам; память о высоком прошлом и сцепленность с низменным настоящим) становится предметом литераторской рефлексии [71] .
По мере укрепления советской государственной системы слово «гражданин» все больше утрачивает «героическую» («революционную», собственно «гражданственную») семантику. Оно (и образованные от него слова женского рода – «гражданка», «гражданочка») употребляются в быту, при обращении к незнакомым лицам (конкуренцию им составляют слова «мужчина» и «женщина» и особенно частотные – вне зависимости от возраста объекта – «девушка» и «молодой человек»). Особая роль отводится слову «гражданин» в языке правоохранительных органов. Здесь это обращение зачастую выполняет роль предупреждения, сигнализируя, что поименованное таким образом лицо может (и скоро) утратить статус гражданина. Этот словоупотребление обыграно в концовке песни Галича:
Я выбираю Свободу,
И знайте, не я один!
И мне говорит «свобода»:
«Ну, что ж, говорит, одевайтесь
И пройдемте-ка, гражданин» [72] .
Подследственный, подсудимый, осужденный (то есть не только лица, уже лишенные гражданских прав, но и те, кто могут, то есть, согласно советской юриспруденции, – должны, их лишиться) обязаны использовать слово «гражданин» при обращении к представителю судебной или административной власти [73] . В советском новоязе (на всех этапах его существования) слово «гражданственность» означает «сервильность», которой партийно-государственные инстанции и требуют как от всех подданных СССР вообще, так и от «советских писателей». В литературной сфере вывернутые императивы гражданственности часто подкрепляются ссылками на классиков, как дооктябрьской эры (с ходом времени список «великих» расширяется, к концу 1970-х годится в общем-то любой – от автора «Слова о полку Игореве» до Чехова, но особо котируются всегда незаменимый и востребованный Пушкин, декабристы, революционные демократы, Некрасов), так и советской эпохи – тут первая роль отводится Маяковскому. Сходно апеллируют к классике и писатели, с середины 1950-х годов стремившиеся придать советской литературе «гражданский» характер, который мыслится ими как отличительная особенность всей русской литературы (процессы расширения официозного, «либерального», а затем и «почвенного» пантеонов идут параллельно).