Александр Архангельский - У парадного подъезда
Увы; хотел бы оказаться плохим пророком, но борьба сейчас развернется за право противоположное, — право без-ответственности, право играть плодами культуры и дарами свободы, не задумываясь над средствами; борьба за право относиться к слову (образу) как к, источнику наслаждения или ценной информации, но никогда — как к сгустку трагедии или свидетельству веры. Для новой «исторической задачи» уже формируются новые «кадры»; и если в центре культурной ойкумены плоды их деятельности пока незаметны, то на ее семиотической окраине они уже чувствуют себя уверённо. А гунны всегда приходят с окраины, и ни один центр перед ними не устоял; дайте время.
Отложим в сторону журналы, выйдем в город.
Бульвары усеяны частными лотками с образцами «неформальной» прессы. Еще год назад тон задавали преемники «самиздата», от лихой, бесшабашно-профессиональной «Атмоды» до тимофеевского «Референдума»; можно было купить григорьянцевскую «Гласность» и «Выбор» Аксюччца и Анищенко; и лишь редко-редко встречалась развлекаловка и неформальный «самодел» типа «Антисоветской правды», — газет аляповатых, дилетантских, но в качестве своеобразной приправы к основным «блюдам» вполне терпимых. Ныне же ситуация в корне изменилась; разница между продукцией, что безраздельно царствует на сегодняшних лотках, и вчерашней оппозиционной прессой не меньшая, чем между политическим процессом «самолетчиков» 70-х и мальчиками лета 1990 года, затолковавшими по красивой скандинавской жизни. «Выбор» оттеснен на задний план, а на передний вышел сплошной «СПИД-информ», «Дом Кино», «Совершенно интимно», на первой полосе которых непременная политическая реплика, а на последней — голая девушка. С той же обязательностью, с какой в программе «Время» сначала был Брежнев, а в конце — спорт[129]. Вот что готовится прийти на смену Коротичу и Куняеву, Войновичу и Астафьеву, Можаеву и Битову, вот кто устремляется в «пролом» Китайской стены идеологии.
Легко предвидеть два возражения:
— весь мир так живет, и даже Америка;
— есть же и «традиционные» издания, среди них и «толстые»; пусть будет и то, и то.
Отвечаю:
— во-первых, что нам Америка? мы живем не в ней. Больше скажу: мы были едва ли не последней страной, где людей объединяла не только страсть к политике, не только тотальная ирония, но и живой интерес к культуре; чтение и анализ Пастернака и Мандельштама были уделом не профессорской элиты, но достаточно широких кругов интеллигенции. Или скажем скромнее и современнее: мы были последней страной, где стихи Парщикова и Жданова имели шанс быть прочтенными не только университетской аудиторией. Конечно, дайджест доступней монографии. Конечно, без дайджеста не обойтись. Но дайджест — это журнальный инвариант гамбургера; о том, что происходит с желудком человека, обреченного питаться исключительно «макдоналдсами», спросите своего лечащего врача. Ничего хорошего он вам не скажет; — во-вторых, «традиционные» издания (под ними я разумею любую газету или журнал, которые стремятся работать в профессиональных рамках, — от «Вестника древней истории» до «Коммерсанта») существуют — пока. Что будет с ними в ближайшие годы, никому не известно[130]. Правительство, которому не удалось поднять цены на хлеб[131], отыгралось на зрелищах; культуру, которая нигде не кормит себя сама, первую бросили в свободные волны рынка: выплывет — хорошо, а не выплывет — стало быть, непременно утонет. Существует точка зрения, согласно которой тайный удар направлялся на «лоточные» издания; так это или не так, но по свойственному нашим «лимитчикам» некоторому косоглазию, они опять промахнулись. Потому что одно дело — отдать лоточному продавцу рубль, два, три единовременно и совсем, совсем другое — выложить по четвертаку за подписку на каждый «толстый» журнал заранее.
Да, «традиционные» издания имеют множество грехов. Да, они медленно раскачиваются. Да, не изжита ими привычка к компромиссу. Но они — последнее, что связывает нас с нашим (нашим?) прошлым. Когда я беру в руки «Новый мир», то помимо моей воли в сознании срабатывает некий «культурно-наследственный» механизм: этот же, журнал, в той же самой серо-голубой обложке держал или мог держать в руках мой дед. Чувство почти не поддается описанию, но испытавший его знает, что оно ничем не заменимо. Живое пространство времени, теплящееся, энергетически насыщенное — вот что такое преемственность. Она необходима в журналистике так же, как необходимы были нянюшки в традиционной системе воспитания, певшие те же песни, что и сто, и более лет назад: история входила в сознание человека с младенчества. Да, у семи нянек случается дитя без глазу; но то — исключение, а вот сомнительные наклонности людей без роду без племени — правило. Кажется, мы вступаем в период безотцовщины, и музыку будут заказывать беспризорники. А мы знаем, что у них за музыка.
Безответственность; но также и отношение к слову, как к вещи, которую можно продать. Худо ли, бедно ли, умело ли, бесталанно ли, но «толстые» литературные журналы печатали Платонова и Вл. Соловьева, Г. Робакидзе и В. Винниченко не только для поднятия тиража. Для большинства «неформальных» издательств эти мотивы, «культуртрегерские», несущественны. Когда «Вся Москва» продает репринт «Цветочков Франциска Ассизского» — даже не указав «мусагётовского» источника, с которого фототипически перегнали книжку, — ее интересуют лишь священные ПЯТЬ РУБЛЕЙ: Ни «Новый мир», ни «Огонек ни даже «Молодая гвардия» не стали бы одновременно печатать житие святого и подробное, «с картинками» жизнеописание блудницы — «Вся Москва» станет. Ее торговая марка оттиснута и на «Цветочках…», и на «Похождениях космической проститутки». Для нее это так же естественно, как для «Дома Кино» напечатать рассказ о страшной судьбе мандельщтамовского архива в обрамлении политико-физологических «ню». Сведение несводимого осуществляется и там, и тут с помощью того, что ныне принято называть иронией, но в чем нет ни грана истинного иронизма, с его обостренным чувством просветляюще-неразрешимой трагичности бытия. Скорее это следовало бы назвать улыбчивым цинизмом; и распространяется он сейчас не только в журналистике, но и в литературе.[132]
Вас тошнило от сибирских сказок Георгия Маркова и военно-патриотических вестернов Юрия Озерова?
Посмотрим на ваше самочувствие, когда «общим местом» в литературе и кино станет место общего пользования, когда тугие струи, звенящие в унитазе, будут повсеместно претендовать на то, чтобы камертоном отзываться в вашей душе. Когда железный несокрушимый социалистический авангардизм окончательно расстанется с комплексом гонимого течения и двинется в атаку по всему литературному фронту. А самое страшное в нем — это не его бескультурье, не его отказ от нравственных границ, не его агрессивность. Нет. Самое страшное — это его патологическая серьезность, прежде всего в отношении к самому себе. Ни тени улыбки, ни намека на божественную легкость «смеха великих»; тотальная мрачность без надежды на выход к радости или разрешения в грусть. Мрачность, которая тоже любит прятаться за маску иронии, но для которой ирония также недоступна.
Говорят, что все это неизбежно. Что все слова, темы, идеи традиционной культуры, от «духовности» до «диалогизма», зацапаны жирными пальцами Государства, утратили автономность от идеологии и-потому должны быть «отмыты» через отстранение, иронический выверт, соц-артовскую «перекодировку». Это правда, но не вся. Во-первых, «отмывальщики» (о чем было уже сказано в главе «Пародии связующая нить») попадают в ловушку, которую подставило им официальное искусство, ибо они существуют лишь до тех пор, пока функционирует оно. Случись с ним смерть — и никто не поймет, что же «выворачивалось» и «остранялось» в стихах Игоря Иртеньева и, картинах Меламида и Комара. Стало быть, они кровно заинтересованы в реанимации агонизирующего советского искусства, только не признаются в том даже себе. Во-вторых, когда настоящего художника переполняет через край то небывалое, неслыханное, несказанное, что он призван принести в мир, у него просто не остается времени задуматься о «старом» языке; «новый» язык сам формирует себя. Потому все эти доводы — от лукавого; они призваны прикрыть повсеместное нежелание отвечать жизнью за творчество, отказ от «строчек с кровью».
…Но касается сказанное не только литературы; касается оно и нашего социального житья-бытья.
Я никогда не сочувствовал коммунистической идее; «большевизм» был для меня худшим политическим ругательством. Больше того — ни секунды не сомневаюсь, что в этой стране, которую коммунистическая утопия с ее мистериальным «мировым пожаром» чуть не спалила дотла, «партия Ленина, партия Сталина» не имеет никаких шансов на спокойную старость. И вроде бы должен радоваться, наблюдая, как на куски разваливается рассохшаяся партийная империя, как стройными рядами, с пением «Национала» уходит из ее рядов младшее поколение, за которым потихоньку устремляется старшее… Но отчего-то грустно. Потому что уходить от старого соблазна — мало; нужно еще сознавать, куда уходишь, не в трясину соблазна — нового. Год назад до меня внезапно дошло, что «Свободное слово», орган «Демсоюза», предельно напоминает ленинскую «Искру» времен ее первоначального возгорания. Чуть позже представился случай положить рядом два номера — тот и этот, 12-го года и 90-го. Странная вещь, непонятная вещь — все совпало. Требование распустить Государственную думу — с требованием распустить Съезд народных депутатов; нежелание допустить кадетов и прочую реакционную нечисть в новую Думу — со столь же откровенным призывом созвать новое учредительное собрание без коммунистов. Пошловато-фехтующий, язвительно-базарный стилек большевистской печати, столь знакомый каждому по синему пятидесятипятитомнику, внезапно отзывается в статьях Валерии Новодворской о Горбачеве[133]. Очень развеселило меня также обнаруженное в одном из номеров «Сводного слова» письмо матери юного дээсовца; и не захочешь, а вспомнишь о Ниловне и героическом рабочем Павле… И главное, главное — этот тоскливо-неутолимый дух нетерпимости, этот революционный вихрь, однажды уже задувший золотое пламя русской культуры, а теперь готовый смерчем обрушиться на едва тлеющие и чудом сохранившие остатки тепла угольки…