Дмитрий Быков - Хроники ближайшей войны
– Наденьте,- сказал он повелительно,- и вы почувствуете.
Было бы неправдой сказать, что я сразу понял решение всех проблем Закавказья. Но кепка потомственного мастера Аракеляна, безусловно, сильно подняла мое настроение. Первая моя мысль была о том, что прекрасно уметь что-нибудь делать как следует. Впрочем, я всегда это понимал. Вторая мысль, пришедшая через кепку, была о том, что распад СССР ничего в нас по большому счету не изменил.
– Прекрасно,- сказал я.- Спасибо, Размик.
– Приходите,- кивнул он и не взял денег.
Теперь я вполне могу изображать лицо кавказской национальности, поскольку нос у меня есть и так, а мандарины я могу купить у другого лица кавказской национальности. На армянина я в этой кепке похож гораздо больше, чем на Ленина. И не сказать, чтобы меня это огорчало.
2. Внук Мандельштама
После моего чудесного преображения фотограф Бурлак захотел себе штаны.
– Прикинь,- повторял фотограф, известный своей прижимистостью.- С тебя за кепку денег не взяли, а с меня не возьмут за штаны. Ну, может, штаны чуть побольше кепки. Но все равно возьмут немного. Потом, я гость. Может, мне Рафаилыч это устроит (так Бурлак с первого дня ласково называл принимающую сторону, то есть политолога Карапетяна). Нет, я понимаю, конечно, что они люди небогатые. Но и бедный фотограф тоже человек небогатый. У меня дочь только что родилась.
Я уже привык к разговорам фотографа Бурлака, составляющим неотменимый фон всех наших совместных поездок. Я уже знаю, что говорит сам с собою он главным образом о деньгах, еде, одежде и прочих бытовых проблемах, прикидывая возможные выгоды. Фотограф Бурлак любит свою семью и желает ей процветания.
– Штаны,- бормотал он, сидя перед телевизором в гостинице.- Прикинь, штаны. Прямо при мне пошьет. Сто пудов, тут дешевле, чем в Москве. Заодно я сниму. А ты напишешь, что этот мастер шил когда-то штаны Ленину. Прикинь, ему реклама, а тебе репортаж.
Измученный этими разговорами, я предложил подарить Бурлаку кепку.
– Что мне кепка,- печально сказал Бурлак.- Я не Лужков, чтобы в кепке. А штаны – прикинь, штаны! Я приезжаю, а Наташа спрашивает: Максим, откуда у тебя штаны? А я говорю: мне это пошил потомственный армянин, он занимается этим делом сто пятьдесят лет, они из чистой овечьей шерсти, собранной на Арарате.
На третий день я не выдержал и сдался. Мы позвонили Аракеляну и узнали, где работает его друг, занимающийся пошивом брюк. Мастерская находилась в старой части города, опять в полуподвале. Радостный Бурлак на всякий случай прихватил побольше пленки, и мы поехали.
Здесь тоже работали рефлекторы и суетились закройщики, и пахло кофе и крепким армянским табаком «Гарни», а в правом углу над портняжными принадлежностями стоял Осип Мандельштам.
Никогда в жизни не видел я такого сходства.
– Ты видишь?- спросил я у Бурлака.
– Чего?
– Вон там, в углу…
– И что?
Закройщик обернулся к нам, слегка запрокидывая голову и дружелюбно изучая из-под век. Он был невысок, щупл, неестественно прям и горбонос. В рыжеватых его волосах отчетливо видна была ранняя лысина – умная, со лба. Он надел дешевые очки:
– Что хотите, друзья?
– Желательно бы штаны,- просто объяснил Бурлак. Закройщик, не говоря ни слова, спокойно подошел снимать мерку с нового посетителя. Он доставал Бурлаку примерно до груди.
Бурлак, конечно, профессионал, но не настолько, чтобы Мандельштам шил ему штаны. Не в силах выносить это нечеловеческое зрелище и борясь с желанием попросить автограф, я отвернулся и принялся припоминать разные детали мандельштамовского облика. Сходилось все: длинный ноготь на мизинце, манера запрокидывать голову, несколько верблюжий профиль, неловкость, прямизна осанки… и это дружелюбие, которое он излучал, несмотря ни на что… Курит: надо еще посмотреть, как он курит.
– Как будем шить?- спросил он, закуривая, и я пошатнулся: глубоко затянувшись, он сбросил пепел за левое плечо.
«Пепли плечо и молчи: вот твой удел, златозуб». Если у него еще и золотые зубы, это все. Такой полной аналогии не выдумал бы никакой фантаст. Разумеется, он пишет стихи. Почему он портной? А почему нет? В конце концов, отец Мандельштама имел дело с кожами, сам Мандельштам множество проникновенных строк посвятил визиткам, и шубам, и портняжному мастерству… Мандельштам бывал в Армении, отдыхал на Севане. Когда, о Господи, когда? Тридцатый год? Тридцать первый? Кажется, тридцатый… Где он был? Проезжал ли через Эривань? Да, естественно; и был в Аштараке, и ездил по Алагезу… Но он был тут с женой; можно ли предположить, чтобы при живой жене… Однако ходил же он к Ваксель, и ничего, не угрызался даже особенно… Вот он о чем-то болтает с другой закройщицей: воробей, в чем душа держится, но отвешивает какие-то комплименты, и никакого этого хваленого барства, и вероятнее всего, он такой и был. Ведь обаяние, о котором вспоминают все,- было, когда он хотел нравиться: и смешон он бывал только намеренно… Как легко мне его вообразить с этой закинутой головой, в любой из хрестоматийных ситуаций: рвущим кровавые блюмкинские ордера, дающим пощечину советскому графу Толстому! Я не такой уж фанат Мандельштама, Боже упаси, но иная его строчка способна закрыть целую литературу. И по-русски он говорил так же плохо, словно на неродном, и с той же убедительной точностью.
– Если вы хотите, чтобы при вас, того-этого, вам надо будет, того-этого, присесть хотя бы, потому что это долго…
«Того-этого», так Липкин транскрибировал его знаменитое мычание в паузах; Гинзбург передавала точнее – «ото… ото…».
– Скажите, вам говорили когда-нибудь, что вы очень похожи на одного русского поэта?
– Нет,- он удивленно улыбнулся.- На кого?
– На Мандельштама. Он бывал в ваших краях.
– Я знаю,- кивнул он.- Он отдыхал у нас, моя бабка работала на Севане. Но позже, уже это была, того-этого, середина тридцатых…
Работала на Севане. Черт знает, может, он путает про середину. Вдруг она там работала в тридцатом году, и Мандельштам, того-этого…
– Как вас зовут?
– Армен. И фамилия тоже на «М» – Макарян.
– Но сами вы фото Мандельштама видели?
– Очень давно. Не помню толком.
– А стихов не пишете?
– Нет, что вы,- он засмеялся.- Фотографией увлекаюсь, как ваш друг.
Надо сказать честно – в ателье с Бурлаком я приехал под некоторым газом: в этот день мы снимали хашную, встали в пять утра, запечатлевали часть процесса приготовления хаша и таинство его поедания, а под это дело в Армении положено выпивать не меньше граммов пятисот на брата, и хотя пятисот я не осилил, но триста во мне булькало.
– Я должен прийти к вам завтра, на трезвую голову,- сказал я Армену.- Только очень прошу вас, не брейтесь. Хорошо? Вы завтра побреетесь, сразу…
– Хорошо,- он улыбнулся и пожал плечами.
Мы ушли, не дожидаясь готовности бурлачьих штанов. Прямо из номера гостиницы я позвонил в Петербург, Кушнеру – единственному человеку, которого признаю абсолютным экспертом в этом вопросе.
– Александр Семенович,- сказал я, принеся тысячу извинений.- У меня довольно странный к вам вопрос. Я тут в Ереване. И тут человек, который вылитый Мандельштам.
– Глаза какие?- немедленно спросил Кушнер.
– Зеленоватые.
– Курит?
– Да, и через левое плечо.
– Близорукий?
– И сильно. Работает портным.
– Голос?
– Высокий, «о» произносит как «оу».
– Интересно,- сказал Кушнер после паузы.
– А вы совсем не допускаете, что он мог тут… Представляете, если внук? Его бабка работала на Севане, на том самом острове, который теперь полуостров. Там был дом отдыха. Ну возможно же, а?- умолял я.
– Знаете, Дима, он все-таки не Гумилев,- раздумчиво сказал Кушнер.- Это у Гумилева законный сын родился одновременно с незаконным, а этот вел себя сдержаннее…
– Да? А есть свидетельства, что он… (я привел свидетельства).
– Господи, я знаю! Это все сплетни. И потом, знаете… я же бывал в Армении много раз. Тут очень серьезно к этому относятся. Никогда армянка просто так не завела бы романа с женатым мужчиной, тем более в те времена. Да ему голову бы здесь оторвали, и он прекрасно знал это! Он совсем не за этим ездил в Армению…
– А почему, по-вашему, он опять начал тут стихи писать?! Наверняка ведь был какой-то роман!
– Да потому начал, что Москва ваша давить на него перестала. Обстановку сменил, увидел простую глиняную жизнь… Знаете, что это скорее всего?
– Ну?!
– Переселение душ,- спокойно сказал Кушнер.- Ведь ему там было хорошо – пожалуй, последний раз в жизни. Вот он и вернулся.
– Вы верите в переселение душ?
– Почему же нет,- Кушнер был невозмутим.- Во всяком случае, поверить в это мне гораздо проще, чем в роман Мандельштама со случайной армянской девушкой…
Кушнеру верить можно. Он кое-что в Армении понимает.
«Чтобы снова захотелось жить, я вспомню водопад… Он цепляется за скалы, словно дикий виноград… Весь Шекспир с его витийством – только слепок, младший брат: вот кто жизнь самоубийством из любви к ней кончить рад! Не тащи меня к машине, однолюб и нелюдим: даже ветер на вершине слабоват в сравненье с ним»…