Иван Дроздов - Оккупация
Но о том, как русское государство исподволь подтачивалось, а затем разрушалось, я рассказал в недавно вышедшей книге воспоминаний «Последний Иван». Здесь же моя речь о времени созидания и больших надежд золотого поколения – солдат Победы 1945 года.
При стечении всего офицерского состава дивизии был показательный суд. На скамье подсудимых бывший редактор газеты «На боевом посту» майор Фролов и начальник типографии вольнонаемный Казимир Лохвицкий. Прокурор изложил обвинение: подсудимые изготовляли бланки дипломов об окончании Львовского университета и продавали их грузинам. Часть дипломов обменивали на плохо выделанные кожи, на сухофрукты, вино и подсолнечное масло. Вспомнил я дурной запах в квартире Плоскина. По всем приметам в делах этих были замешаны Бушко и Плоскин, но подписи свои они нигде не ставили и их вина не доказана. Фролов упорно твердил: «Виноват один я, и вины других в этом деле нет».
Фролов получил двадцать лет заключения в колонии строгого режима, Лохвицкий – десять. Суд продолжался всего один день.
Дважды мне пришлось одному выпустить газету. Потом прибыли три сотрудника – весь штат редакции: старший лейтенант Львов – редактор газеты, тот самый, который направлял меня сюда из Харькова, капитан Мякушко – ответственный секретарь, и лейтенант Семенов – старший литературный сотрудник.
После суда, напуганное темной обстановкой подвала, начальство выделило для нас помещение на первом этаже штаба дивизии. В комнате с двумя большими окнами расположился редактор; в другой комнате с одним окном разместили нас с лейтенантом Семеновым. Мякушко ждал, когда для него разгрузят от какого-то хлама третью комнату, чтобы, как и редактор, поселиться в ней отдельно. А пока он торчал то у плеча редактора, то заходил к нам и трубным басом говорил афоризмы:
– Ответственный секретарь редакции – это мотор, начальник штаба газеты.
И еще он в первый же день сказал:
– Я хохол, русскую мову не разумею – писать газету будете вы.
Мы с Сашей Семеновым смотрели на него с недоумением, но была в нашем отношении к «начальнику штаба» и немалая доза восхищения. В нем и вообще-то было много необыкновенного: во-первых, баскетбольный рост, боксерские плечи и большая голова с копной чернявых вьющихся волос. Очи черные, круглые, как тарелки, – и когда он говорил, то казалось, из них сыплются искры. И еще мы заметили: свои устрашающие афоризмы он сопровождал помахиванием пудовых кулаков, а если мы в чем-то сомневались, он свои кулаки клал нам на стол и будто бы даже оглядывал их, приглашая и нас убедиться в их способности смирить любое сопротивление.
Редактор, напротив, маленький, словно подросток, входил к нам мягко, тихо и вручал каждому из нас листок с заданием на день. Капитану он тоже вручал листок и тут же говорил:
– За мной передовая. Да, да – флаг номера, передовая.
Так же тихо выходил, но на пороге поворачивался к нам, повторял:
– И вообще… я буду писать передовые. Так всюду, во всех газетах: передовая – флаг номера, и ее пишет редактор.
Мякушко долго изучал свое задание: обыкновенно, это была подборка писем, фото с подтекстовками, иногда подобрать нужное стихотворение, а то и написать очерк.
Нам была интересна реакция Мякушки на свое задание. И мы, забыв всякие приличия, смотрели на него. Он, казалось, не сразу понимал, чего от него хотят, а поняв, взмахивал кулаками:
– Он что – с ума сошел! Стихотворение! Да где я возьму – стихотворение?… Надо гору подшивок переворошить!…
Или:
– Очерк! Да я что – Глеб Успенский или Алексей Толстой!… Очерк! Пусть он сам его пишет – мы тогда посмотрим, как это у него получится.
Потом он поднимался на второй этаж в библиотеку и долго рылся там в подшивках. Однажды принес свежий номер «Правды». Мы как раз были у редактора, и он бросил ему газету на стол.
– Вот, смотрите – передовая!
Львов был подслеповат, долго водружал на своем тонком, как пожухлый лист, носу очки, потом читал: «Строительство новых шахт – стратегическая линия партии».
– И что?… – испуганно спросил редактор. – Ну, да – шахты нужны стране,– и что?…
– Как это вы говорите: «И что?» Линия партии! – видите? А вы – «и что?»
Львов снова склоняется над передовой, водит носом по заголовку:
– Не понимаю вас – объясните.
Мякушко взмахивает кулачищем, рычит:
– Как это вы не понимаете? – печатать надо, печатать!
– Но… напечатана же.
– Во, народ! Напечатано. Так это в «Правде», а у нас?…
– У нас, в нашей газете?…
Львов таращит свои глаза, – они у него тоже черные, но искры не мечут; в них копошится ночь.
Мякушко окончательно его добивает:
– У нас! А где же еще?… Это же линия партии! Говорите спасибо, что я вас надоумил, можно сказать, уберег…
Он подвигает к себе газету и уже своей рукой на углу передовой пишет: «В набор!»
Это означает: половину того, что нам задано на день, писать не надо. И самому редактору не надо водружать над газетой флаг номера, а уж что до Мякушко… – он в своих могучих пальцах сплющивает дневное задание и бросает его в корзину. И с видом полководца, выигравшего битву, удаляется из кабинета.
Мы знаем: он каждый раз перед обедом заходит в пивную и выпивает две-три кружки львовского янтарного пива. Знаем также и то, что Мякушко приехал во Львов с семьей: у него жена и трое детей. Но где они поселились – нам неизвестно.
Склоняюсь над чистым листом бумаги и начинаю делать свою норму: это три заметки, присланные по почте, и репортаж о том, как солдаты полка, в котором я вчера побывал, отдыхают в воскресный день.
Заметки я не переписываю, а правлю по авторскому тексту, в нужных местах делаю на отдельных листках свои вставки и затем их подклеиваю,– солдатские нехитрые рассказы расширяю, расцвечиваю и подбираю для каждого неизбитый, оригинальный заголовок, например «Случай в тире», «Душевный разговор», «Солдатские откровения» и так далее.
Не более часа уходит у меня на три заметки, и я с удовольствием и чувством радостного облегчения отношу их на второй этаж машинистке. Оставив там, пройдусь по коридору политотдела, загляну в библиотеку, полистаю подшивки, а уж потом, поразмявшись, спускаюсь к себе и сажусь за репортаж. Эта часть задания идет веселее: все записи у меня в блокноте: фамилии солдат, их ответы на мои вопросы. Работаю увлеченно, а к середине репортажа появляется даже азарт и хочется писать подробно, и много, давать разные отступления и даже очерчивать лица солдат, но газета, как мне еще говорил Фролов, не резиновая, в ней всего две полоски, да и то маленькие, – чуть расписался и уж надо заканчивать.
И на репортаж уходит тридцать-сорок минут. Посвящен он самодеятельному спектаклю, который вчера давался в дивизионном клубе. Все роли играли солдаты и сержанты. Костюмов никаких не было: бегали по сцене в кованых сапогах, громко кричали, оглушительно смеялись. Я смотрел на генерала Шраменко, командира дивизии, сидевшего в третьем ряду с офицерами штаба: он дремал и никак не реагировал на игру «артистов». Во время антракта опускался занавес, сшитый из нескольких простыней, и перед занавесом по замыслу режиссера на вынесенный стул садилась девушка: юная, статная, с длинной шеей и круглой головкой. Генерал оживал, весь он подавался вперед и смотрел на нее неотрывно. Я вспоминал наказ редактора непременно узнать у генерала, понравился ли ему спектакль, и думал: уж что-что, а девица-то ему понравилась. После спектакля подошел к генералу, стал задавать вопросы – это было мое первое интервью.
– Товарищ генерал! Как спектакль – понравился вам?
– Ничего, спектакль. Ребята хорошо играли, вполне.
– А что бы можно отметить? Что особенно вам понравилось?
– Совсем даже не худо.
Генерал в этом месте задумался, метнул на меня озорной ироничный взгляд и тихо, так, чтобы не услышали бывшие с ним офицеры, добавил:
– Только я полагаю, зря они бегали по сцене. Надо бы девицу эту вывести на средину, посадить на стул и… через каждые двадцать минут поворачивать.
Он хохотнул утробно, подмигнул мне – и стал подвигаться к выходу.
Я, конечно, понял, что генерал балагурил, и очень бы хотел такую шутку вверстать в свой репортаж, но нашел ее очень вольной и сдержал себя от соблазна расцветить свой репортаж генеральским каламбуром. Впрочем, не вполне уверен: была ли то шутка или серьезная искусствоведческая мысль командира дивизии.
Сделал репортаж и отнес его машинистке, а до обеда еще оставался час. Снова пройдусь по коридору, но уж в библиотеку не загляну – неудобно.
Спускаюсь к себе, и на этот раз хотел бы заговорить с Семеновым, но Александр занят, он пишет, а вернее сказать, собирается писать, но как бы не решается это делать. С занесенной над листом бумаги ручкой он сидит точно каменный и смотрит на меня так, будто я сейчас должен умереть. Глаза расширились и остекленели, на лбу проступили капельки пота.