Станислав Рассадин - Книга прощания
В своей неожиданной – так ли, однако? – прозе Володин говорит о себе, о своих «комплексах», о душевных закоулках с той мерой самовыворачивания, которой его исподволь учила драматургия. Область, где самое сокровенное можно стыдливо доверить полифонии, разложив на голоса, но где – по той же самой причине – исповедь может быть только косвенной. Что надоело: «Тошно, тошно!»
А бороться с собою – самое трудное. Тут уж действительно дьявол с Богом борются – без посредников.
…Великий драматург, что, в сущности, общепризнанно. Но и автор прозы, в которой предполагаю прообраз прозы будущего, что обычно мы связываем с физической молодостью авторов, то есть с фактором биологии. А она, эта самая проза будущего, смею надеяться, будет отличаться свободой, подчас внежанровой, в сочетании с непременной душевной зрелостью. И с неутоляемой честностью, вплоть до беспощадности к себе самому, – как у Володина, без намерения скаламбурить, трезвейшего из писателей.
НОВЕЙШИЙ САМОМУЧИТЕЛЬ
Весь 2003 год, пока я писал свою книгу, Михаил Козаков был одержим идеей поставить для телевидения «Медную бабушку» Леонида Зорина, пьесу о предпоследних днях Пушкина. Денег, как водится, не было, обещали – и надували; посулил было банк, славящийся своими презентациями и гастролями зарубежных поп-звезд, но, прикинув, отказал: Пушкин – фигура не первостепенная.
А Козакову было очень надо, надо, надо поставить «Бабушку».
Он, когда-то, ее и поставил – в уже ефремовском МХАТе, с гениальным, как утверждают видавшие, Рола- ном Быковым в роли Пушкина. Однако министр Фурцева вкупе со старыми мхатовцами спектакль запорола: министра пугали аллюзии («Это вы – про Солженицына?!»), стариков, впрочем, как и Екатерину Алексеевну, раздражал Быков. Еще бы! У вахтанговцев Пушкин – кто? Лановой, красавец! А у нас? «Этот урод?»…
Напрасно лучшие пушкинисты Цявловская, Фейнберг. Непомнящий, Эйдельман внушали им, что и пьеса-то хороша, и актер идеально подходит для роли – даже внешне.
«Тарасова:
– Понимаете, товарищи, это же Пушкин… Ну, как вам объяснить это явление? Вот з, скажем… Если бы я, скажем, увидела Пушкина, я бы сразу в него влюбилась!
– Вы бы, Алла Константиновна, влюбились в Дантеса, – буркнул я». (Из записей Козакова.)
Да тогда и пошла по театральной Москве шутка. Дескать, слыхали? Поскольку в Вахтанговском Пушкин – Лановой, то Дантеса сыграет Быков…
Выходит, позднее упрямство Козакова – вроде реваншизма?
Выходит, что так.
Среди родовых проклятий актерского племени два наиболее очевидны. Ну, о первом, очевиднейшем, о драме несыгранного, невоплощенного речь уже шла несколько раньше, но как раз Козакова-то эта драма, кажется, обошла? Что ни говори, были юный Гамлет, Сирано, Адуев-дядюшка из «Обыкновенной истории», Кочкарев, Дон Жуан, на ТВ – Фауст, Арбенин, недавно – Шейлок и король Лир. Немало. Но где…
Процитирую отрывок его письма ко мне 1989 года, по обыкновению некратко-раскидистого, тем не менее не делая чисто информативной выжимки: дорожу проступающими попутно черточками характера. Итак:
«…Какие роли вымечтаны, но не сыграны? Вопрос не из легких.
Когда я был молод, я чувствовал в себе Меркуцио. Не Ромео. Но мог бы играть и Тибальда. Может быть, даже лучше. Но мечтал играть Меркуцио. Во мне тогдашнем была радость восприятия жизни, юмор, моцартианство, изящество. Словом, все то, что потом куда-то подевалось и выродилось в полную свою противоположность. По крайней мере, в жизни.
Было еще две роли, о которых я мечтал уже в 35-40 лет. Астров и Федя Протасов. Одного из них, как Ты знаешь…»
Между прочим: симпатичная интеллигентски-чопорная привычка – в письмах, коих у меня накопилось множество, обращаться к собеседнику с заглавной буквы: «Ты», «Тебе».
«…Я даже репетировал и показал в фойе тогдашнего «Современника». Причем бы и сыграть мне их тогда именно в таком порядке: Астрова, а потом уже Федю. У Астрова еще есть зацепки (ну, хотя бы влюбленность в Елену), еще есть жизненные соки, он еще (все понимая) отговаривает от самоубийства Войницкого. Он еще попивает. Федя – пьет и дважды держит в руках револьвер. Второй раз нажимает на курок. Вообще, я полагаю, что когда человек все понял про себя и недоволен прожитой жизнью… Нет, не так! Недоволен не жизнью, а собой, если он сам вынес себя на суд собственной совести и осудил, то самоубийство есть акт проявления мужества. Хотя это спорно. Может быть, как раз трусости и бегства от себя и людей… Извини – занесло.
Итак: Астров и Протасов. Интересно, что уже тогда, в 37 лет, я думал и об Арбенине. В те же годы я хотел играть такие роли, как Кречинский – Дульчин – Яго. Они, конечно, все разные, но я знал, что мне «личат», удаются роли цинического, игрецкого, иронического и блестящего свойства. Ибо Яго обладает если не блестящим умом, то блестящим языком: вспомни хотя бы первый диалог с Ро- дриго. Что называется, одной левой я бы, к примеру, мог сыграть Людовика в «Мольере» Булгакова. Поэтому выход к Фаусту вдвойне не случаен. И Воланд, и Коровьев, и Мастер – все это стороны моей актерской души. Вообще, Булгаков наиболее близок мне. Не Платонов (гениальный!), не Щедрин, не Горький, ни даже Достоевский. Извини – опять ушел в сторону, но уж больно непростой вопрос Ты передо мной поставил.
Это не значит, что я бы не мог сыграть, скажем, Ганю Иволгина или Ивана Карамазова, но в Булгакове (при том, что экранизировать «Мастера» нельзя) я бы мог играть, как мне кажется, многое. В молодости – Шервинского, потом бы и Турбина (лучше из романа), когда-то и в «Зойкиной» Аметистова и т. д. Стихия игры Булгакова мне очень близка. Так мне кажется. Но кое-что из моих осознанных или полуосознанных мечтаний находило выход в Кочкареве (чертике), в Дон Жуане (бесстрашном цинике), в Григе-игроке, в Дульчине – Янковском. А более скрытое и глубокое во мне – в толстовской постановке (телеэкранизация пьесы Толстого «И свет во тьме светит». – Ст. Р.) и прочих телеспектаклях, и прочих экзерсисах.
Вот так длинно и бестолково я ответил, как мог, на Твой вопрос».
Перечитав все это годы спустя, думаю: не с нечаянным ли садизмом толкнул я моего друга на такой перечень- мартиролог? Или, наоборот, как всякая ностальгия – не по несыгранным ролям, так по душевному состоянию, в котором они обдумывались, – это как психотерапия?
Не знаю. Конечно, можно утешиться тем, что, не сыграв Кречинского (вот уж его роль!), Козаков все же как бы сыграл его, отдав в своем телефильме Ефремову-младшему; как Дульчина – Олегу Янковскому. Но актерская кожа ранима, царапины на ней не заживают, словно при гемофилии, и какой, в сущности, горечью пронизан пересказ анекдотического, смешного случая – как где-то в Средней Азии к Козакову подошел древний старец, запомнивший его по фильму «Человек-амфибия» и перепутавший мерзавца Зуриту с Ихтиандром. Подошел и спросил:
– Слушай, ты живой или рыба?
– Я, – рассказывал Миша, – хохотал и при этом думал: «Был Гамлет, был Сирано»…
И – второе проклятье: зависимость артиста… Нет, сейчас говорю не о той зависимости от театра как от системы, что решила судьбу «отщепенца Р.»; уж Козаков-то, неотвратимо сделавшись режиссером, брал и брал реванш за реваншем. Говорю о другом: допустим, о Бабочкине, заслоненном, поглощенном своим же Чапаевым. Об Александре Демьяненко, для зрителей и, что, может быть, хуже, для режиссеров так и оставшемся Шуриком.
У Козакова есть свое счастье-проклятье – «Покровские ворота», чей исключительный успех, о чем знаю не понаслышке, его раздражает. Заставляя ревновать из-за меньшей известности «Фауста» и «Визита дамы» по Дюренматту, «А это случилось в Виши» по Артуру Миллеру, шварцевской «Тени», экранизаций пьесы Толстого и «Маскарада»…
Прав ли он в раздражении на успех своего хита, каковое я, возможно, преувеличиваю – вместе с ним, – но никак не выдумываю?
Не прав. Не говоря уж о том, что с любовью зрителя бессмысленно спорить, но тут справедливо и то, что вначале фильм был яростно встречен тогдашним телевладыкой Лапиным, чье могущество подпитывалось его личным дружеством с Брежневым: «Вы с Зориным не можете сказать: «Долой красный Кремль!» – и делаете такие картины! Это гадость!… Это какой-то Зощенко!» («Почему «какой- то»?» – не выдержал Козаков, слушая эту телефонную брань: помимо прочего обиделся за друга своих родителей, в честь кого его и назвали Мишей.)
По справедливости встретил «Покровские…» и козаковский друг Самойлов, откликнувшийся из своего Пярну милыми домашними виршами:
В этом фильме атмосфера Непредвиденных потерь.В нем живется не так серо,Как живется нам теперь…Ты сумел и в водевиле,Милый Миша Козаков,Показать года, г де жилиМы без нынешних оков.
Оба, и поэт, и начальник, чутко восприняли, каждый по-своему расценив, признак и привилегию внутренней свободы - легкое дыхание. Не столько самих по себе «оттепельных» пятидесятых – шестидесятых, сколько мечту о независимости, всегда отличавшую русского интеллигента. Что опять же лучше всех понял ироничный Самойлов: