Софья Федорченко - Народ на войне
До того похожи были — в самое время трудное по одной бумаге проживали. Он по делу с бумагой, я на печи. Мне выходить, он спать заваливался. Вот и тут не расстаться нам.
Вижу: всё он до нее, а меня стережется. Думаю: неужто у друга женщину отлестит? По ней сердце мое скулит, а по дружку моему, по нем, того более. Решил я спросить его в очи самые. Тут и он до меня. «Пошли ты меня,— говорит,— от сих мест в другие».
У белых, думаю, дружбы настоящей не бывает. У них, думаю, только картишки там всякие вместе, куска же отдать жаль. Потому, думается, что привыкли они, что всего много, вот и жаль оторвать с непривычки.
Девятеро взято, один Константин. Не смотрим один на другого. И обидно мне, и жаль-то, и так бы и убил. Эх ты, дружок, думаю, на каком деле попался! Дошел я в ночь до ихней сараюшки. «Константин, — шепчу, — не жить тебе завтрава дня, чего приказываешь?» — «Мне, — говорит, — приказывать нечего, а только горько мне хуже смерти при таких моих делах дружка встретить».
Связала нас судьба веревочкой. Детьми в козны играли, на одном кону баловались. Никогда один против другого. А тут встретил я дружка у белых, ефрейтором. Глянули друг на дружку и пошли по одной пути. Потерял дружок ефрейторов чин, а то бы вот-вот в генералы.
Стали мертвых от смраду закапывать. Своих порядком, белых грудками. Глянь, лежит меж врагов дружочек его кровный. Так он того дружка и схоронил меж своих, воровским способом. Мертвые не обидчивы, а живому ему куда веселей так-то.
Вот это зеркальце, вот эти ножнички — всё от Паши-дружка, убитого. Он усы вроде щеточки над губой подстригал, в зеркальце глядя. У меня усов нет, волосы такими ножничками не сострижешь, а в зеркальце глядеть некогда. Берегу же на память.
Я двоим наследник — вот какой я разбогатый! Один, Паша, велел мне перед своей смертью отца его разыскать. Вот и бумажка с адресом. А другой еще в прошлом году помер, велел мне его дочечку двухлетнюю разыскать, уютить. Отвоююсь, поеду наследства эти исполнять.
Проходим деревню, спрашиваю: «Ольховка?» Вот это так! Васина родная деревня оказалась! Побег его мать разыскивать. Недалечко жила в большой бедности, в пустой хатенке. И до того старушечка Васиному дружку зарадовалась, что я ей поклон от Васеньки передал, а про смерть его не посмел сказать. Так и ушел с тем.
XXXII. К СВОИМ
Думал-думал, да времени не было, кинул я думку. Раз приказ, ни за что я не ответчик. Да вышло — всякое дело на вред. Сбёг я к большевикам. Босые-нагие, свои — не чужие.
Настрадано, навоевано, из рук в руки шваркано. Сбёг я перед боем к парням заводским. Эти, думаю, гнездом летают.
Мы-то сховали его, да было бы за что страх терпеть. Найдут — пропал весь дом и с потрохами. Вот мы и спрашиваем: «За что такое мы тебя беречь должны?» Он разъяснил. Точно, такого беречь стоило, не всякий.
Пришел он сумной. «Был,— говорит,— я в месте одном, слышал речи разумные, все ясно стало: уйду до своих». И ушел.
Как с красными стал в часть — тяжко, да не тем местом подымаешь, своя ноша не тянет.
У нас теперь через всякую трудность и ход, и терпение. Верный знак — за дело стоим.
Подошли к воротам — чисто тебе Брест-Литовский, аж смешно. Да как польют нас пулеметами — просто сердце во мне заиграло: ай да пролетарии! Накрылся я темнотою ночной да к ним. Так вот и до конца буду.
Меня и богам не переспорить, я твердо знаю. Скажут на том свете: «Что это ты, сукин сын, такую себе мороку устроил. На то тебе жизнь была дадена? А?» А я им: «Плохо, мол, братцы, учили. Народ переучил. Чего мне кровным моим теплом гаденышей высиживать? Я уж лучше своей кровью людям жизнь слегчу».
Загубил житья своего и чужого немало. Стал сумной и докучный. Все спрашивал: когда взойдет, что посеяли? А то, чтобы виноватыми счесть, не знал кого.
Изобидели нас коммунисты дочиста, зернышка не оставили. Все труды как корова языком. Только поставили меня в часть с офицерами, и, что ночь, я у них одну молитву слышал, на народ кнута до покорения. Сбёг я из добровольцев, поступил в бандиты. Да больно воля надоела, жду не дождуся: на перекрестке товарищей опять встретить.
Я вышел из дому в бандиты с хлопцами нашими. Все мы от одной обиды шли, адресу же нам не было. Сколько-то времени хорошо было в бандитах,— до воли привыкли, до всего притерпелись. Теперь из меня хорошего красноармейца получить возможно. Да и от воли устал я.
Я спешить не торопился из бандитов в мобилизации разные. А потом и выбор сделал, по своему роду и охоте.
Скажу правду — никто не поймет. Совру — никто верить не станет. А я делать буду — тогда все увидят.
Пройдут эти годы военные, на всем ходу остановимся, все поджилочки затрепещут-задрожат от остановки. Чем тогда живы будем? А эти вон знают.
Я на фронте слов всяких набрался до того — бабы шарахались! К чему в избе ни приложишь — не по мерке, на смех. А с гражданской войной пришлись эти слова по местам, вот как «хлеб» да «вода»,— и дурню и разумному одинаково слышатся.
С одним поход делали, другого прислали. Разумный, что вечер, нас собирает, как и что разъясняет. И к чему всё идет. А по-моему, тот бы и разъяснял, кто поход с нами делал,— такому веры больше.
Козыряются, чепурятся, а огня в бороде не примечают. Ровно и не люди. Ушел я до своих.
Под пушки от одних ушел, под пушки до своего дела прибился.
Меня как посадили в штаб, так я и утек. На месте одном у одних людей разве ж теперь усидишь? Все ищешь, где лучше или бы к правде поближе.
Другой тоже очень хорошо говорил, только глаза в стеклах на солнце — сверк и сверк, ажно слепить стало, ажно слушать трудно. А так ничего, тоже про дело.
Я бы в театры не ходил, всё бы речи слушал. Эта наука скорая, самая походная. От войны не отрывает, а толк разъясняет. И подумать время дает.
Старая его старуха матушка и отец-старик в ссылку пошли. Брата его, близнеца, наироднейшего, повесили. Потом и его сослали с женой молодой на самый Север, в снега-морозы, на голод. А его там дружки разыскали, на собаках увезли, да через море, да в теплые края. Грейся, силы набирайся. А оттуда к нам.
Этот еще и ту революцию делал, что после японской войны была. Он мастер насчет революций, знает, когда и как.
Он разве не знает, каково войну терпеть? Да было бы за что, а то за: во дворце не вовремя рыгнул, царица обиделась — война. Он после японской тоже народ поднимал. Да не до конца тогда вышло, не весь народ еще дело понимал. Были еще такие, что и царя уважали.
Мы тоже не зря воюем, хоть и не армия. Мы красным армиям большая помощь. Кончится война, награды за помощь получим и мы.
Вместо наградной ленты веревка на шею — вот наша награда. Поди-ка потом докажи, что красным помогал. Как вспомню я наши геройства, обидно станет. Ничем мы не виноваты, что в настоящее войско не попали. В наших местах его и не было.
Мы не за награды воюем — из ненависти.
Вот бы дома удивились, как я с евреями дружу! У нас про них такое думают — чуть ли не человечью кровь они пьют. Поглядели бы на здешних евреев — до чего ж нищи, до чего ж безо всего, до чего ж их тиранят!..
Чего про евреев-воинов молчите? Не было их по-вашему? То-то. А Мотечка? Не вы же бабами подклохтывали, как замучил его враг? Не он в самые геройские разведки ходил, пулеметом орудовал, раны вам перевязывал, книжки вам читал? Не по нем в сердце пусто?
А что все евреи грамотные, ты это за что считаешь? За пустяк? Их тоже в школы не пускали, так они сами выучились. А то всё сказочки-прибасочки.
Он не колдун, он родной как бы, поэтому от него каждое слово в точку. Другой говорит-говорит, рожь с овсом мешает; крестьянину — что в шапку плевать, что такого слушать.
Человек нерусский к нам послан был, венгерец какой-то. По-нашему говорил, а свое дело вот как понимал. Ни за что врага не пропустит. Видно, что у нас, что у них враги-то одинаковые.
Революционеры в монастырь засели. Генерал на них все войска свои двинул. Старушки надеялись: хватит чудотворная икона революционеров молнией. Ан вышло наоборот: генерала нашего разбили, чудотворную в чулан, монастырь теперь им вроде сената или главный штаб как бы.
Сколько рек-лесов до Питера — беда. Дороги попорчены, поезда в гной разбиты, мы же и насильничали. А ведь как нам Питер нужен! Оттуда власть настоящая, там все эти приезжие вожди.
Вожди чтоб с высшим образованием, но чтоб роду простого.
Каждая прежде революция — смех, не настоящая. Шиш в кармане, не революция. Вся исподтишка. Мы же не боимся — с нами же весь почти народ, против нас одни чужие.