Юрий Герт - Сборник "Лазарь и Вера"
— Нет, я с вами не согласен, — говорил Марк. — Все, что произошло, произошло к лучшему, и в этом прямая заслуга — таких, как Сахаров, как вы... Без вас вряд ли было возможно сломать эту систему в столь короткий срок. Вы готовили к этому народ, объясняли, как грамоте учили, почему так жить дальше нельзя... Вы расчистили место, и на него пришли мы. К тому, как вы характеризовали нас, людей, скажем так, новой формации, можно добавить немало густых красок, но это не меняет дела. Да, сейчас России нужны такие люди, их энергия, их глубочайший интерес к тому, чтобы начатый процесс продолжался. Пусть этот интерес меркантильный, спекулянтский, безжалостный, но он лучше той спячки, того равнодушия, которые раньше были повальными. Именно в личном интересе — гарантия необратимости процесса. Вы скажете — мы жестоки?.. Да. Мы не считаемся с теми, кто слаб, стар, умственно неполноценен?.. Да, и еще раз — да. Но знаете, что мы выстроим вместо современного государства, если станем исходить из понятий гуманизма?.. Старомодную богадельню! Приют для нищих и бездомных! И только!.. Так что не сокрушайтесь, не терзайте себя, дорогой Александр Наумович. Вы свое сделали, осуществили, так сказать, свое историческое предназначение... Хотя действовали, как водится испокон века на Руси, уж слишком самоотверженно и бескорыстно, в результате чего и очутились здесь, на этом берегу... Но как бы там ни было, от нашего поколения вашему — низкий, как говорится, поклон...
Александр Наумович слушал Марка с нарастающим отвращением. Каждое слово его жалило, причиняло боль. А что, если я ему просто завидую?.. — подумал он вдруг. — Завидую вот этой молодости, вере в себя... Завидую этим дурацким шортам, этой ужасающей майке с пальмами и попугаями... Завидую тому, что он платит за номер по сто пятьдесят долларов в сутки — столько же, сколько нам с Машей положено по велферу в месяц...
Какая-то туманная мысль, не мысль — неясное воспоминание всплывало и тут же тонуло у него в мозгу, мешало слушать... Наконец он вспомнил и даже остановился, радуясь, что память его еще способна пробиться сквозь пласты стольких лет...
— Я вспомнил, Марк, о чем мы разговаривали, когда вы пришли ко мне в первый раз. Помните — Чехов, спор с учительницей... Это было лет этак двадцать пять назад...
— Убей бог, не припомню, — сказал Марк, мгновенно смягчаясь и меняясь в лице: он смотрел теперь на Александра Наумовича сверху вниз, улыбаясь ласково и предупредительно, как смотрят на детей или слабеющих разумом стариков.
— Мы разговаривали о «Вишневом саде», — с тихим торжеством в голосе сообщил Александр Наумович. — О Лопахине... Вопреки вашей учительнице и школьному учебнику вы полагали, что это единственный положительный образ в пьесе, и я ничего не мог вам доказать!..
— Я и сейчас так полагаю, — сказал Марк все с той же мягкой улыбкой, от которой у Александра Наумовича где-то пониже затылка и между лопаток дохнуло холодом.
— Как я решилась?.. — говорила Инесса, лежа вполоборота к Марии Евгеньевне. В бледном, сумеречном свете луны ее лицо казалось размытым, утратившим четкие очертания, только глаза блестели на нем так ярко, с такой пронзительной силой, что Марии Евгеньевне, как от резкого света, хотелось временами зажмуриться или стереть слезу. — Так и решилась, в одну ночь. Конечно, мы и до того столько думали-передумали, считали-пересчитывали, что выиграем, что проиграем... Тут как назло вдруг все сошлось: Илью повысили, назначили ведущим инженером проекта, квартиру дали новую, в самом центре города, мне в театре главреж говорит: дура, ты же навсегда со сценой простишься, ты же себя потом проклянешь... Ты пойми, это же все равно что заживо в гроб лечь и велеть себя сверху землей присыпать, а потом разровнять, чтобы и следа никакого не осталось... А тут — хочешь, для тебя «Вестсайдскую» поставлю, хочешь — «Щелкунчика», «Болеро», в зарубеж на гастроли поедем... Ну, вот я и металась — туда-сюда... А тут — помню, проснулась, темно, и тусклый такой, фиолетовый свет на занавесках — от рекламы напротив... И вдруг — словно вспышка какая-то, озаренье: нет, больше не могу! Дышать нечем! Задыхаюсь!.. И еще минута-другая — задохнусь!.. И не нужна мне ни эта ваша квартира, ни «Вестсайдская», ни «Болеро», о котором столько мечтала... Ничего, ничего мне не нужно — от вас!.. Хватит! Не хочу больше ни ходить, ни танцевать на этой земле! Не хочу, чтоб и дети мои по ней ходили!.. Здесь, на этой вот самой земле погромы шли, от них один мой прадедушка, спасая семью, в Америку уехал, а у другого всех вырезали, его самого убили, одного отца моего, малолетку, чудом каким-то соседи спасли... Так потом он землю эту от немцев защищал, а в 53-м его из больницы прогнали — как же, «врачи-отравители», «убийцы в белых халатах»!.. А теперь?.. Перестройка, митинги, со всех сторон только и слышно — демократия, демократия... А в театре за моей спиной шепчутся: «Сионисты всю власть в труппе захватили! Думают, это им Израиль!..» А тут еще «Память», и в «Нашем современнике» статьи такие печатают, во всех грехах и бедах евреев обвиняют... И вот я лежу в кровати и думаю: да как же это?.. Да что же тут размышлять и взвешивать-высчитывать?.. Вот, думаю, твои предки, темные, необразованные, всю-то свою жизнь прожили, не выходя из местечка, — а, значит, были у них и гордость, и человеческое достоинство... А ты?.. Сколько можно терпеть, чтобы тебе в глаза плевали?..
Бужу Илью, говорю: «Хватит! Ничего не хочу — хочу быть свободной!..» — «Надо подумать...» — «Оставайся, думай, надумаешь — приедешь, а я подаю документы...» Я понимала, ему будет труднее, чем мне, хотя ведь и мне было нелегко — бросить все, главное — сцену... Но в ту ночь что-то изменилось во мне, в какое-то, может, мгновение, которое созревало всю жизнь... Так птенец в яйце — растет-подрастает, пока — кр-рак! — не лопнет скорлупка... И здесь... Я вдруг почувствовала... И квартира, и друзья, у нас их было немало, и театр... Что все это — важно... Не то слово... Что за слово — «важно»... Что все это — моя жизнь, но кроме того — я еще и человек... А человек должен, обязан перед самим собой — быть свободным... Чего бы это ни стоило...
— А поскольку человек свободен, — сказал Александр Наумович, ухватив последние слова Инессы, — то я решил искупаться... — Они втроем уже с полчаса прогуливались вдоль берега — он, Марк и Илья, и теперь подошли к тому месту, где сидели, вернее — лежали на песке Инесса и Мария Евгеньевна.
— Было бы непростительно упустить такую возможность...
Александр Наумович, при всей погруженности в историю русского стихосложения и чтение диссидентской литературы, был неутолимо любознательным путешественником, объездил всю страну, от Кижей до Памира и Сахалина, для Марии Евгеньевны не было ничего удивительного в его желании прибавить к своей туристической биографии еще одну заманчивую подробность.
— Только недолго, — сказала она, — и не забудь про свои почки, хорошенько потом разотрись...
— Кстати, — сказала Инесса, — полотенце я тоже взяла, на всякий случай... Мы тут часто купаемся, при луне... Илюша, ты с Александром Наумовичем?.. Пойди, окунись, а то комары заели... — На берегу в самом деле было много комаров, и становилось все больше. Но хотя всего лишь «пойди, окунись» сказала она, Илья как-то странно, словно сбоку и откуда-то издали, посмотрел на нее, отвел глаза, усмехнулся...
— А я останусь, — сказал Марк и растянулся на подстилке.
Они лежали трилистником — сблизив головы как бы в центре круга.
— Мы уехали, а спустя немного времени приехал Илья... — продолжала Инесса. — Я сказала себе и детям... Бореньке было четырнадцать, Яшеньке тринадцать... «Свобода, — сказала я, — о, да, это прекрасно!.. Но за свободу надо платить...» Мы решили с самого начала: никакой помощи от родственников, надеемся только на себя!.. Мы сняли самую дешевую квартиру в самом скверном районе, в ней было холодно, сыро, по полу бегали мыши, к тому же хозяйка — кстати, из венгерских евреев — буквально издевалась над нами, кричала, что приехали даром есть хлеб, чтоб мы убирались в свою Россию... Никто никогда в жизни так на меня не кричал, да я и не позволила бы... А тут... Я сказала себе, что все стерплю, обязана стерпеть, ведь другая квартира обошлась бы нам дороже... Мы запретили себе жаловаться, мы сказали себе, что вывернемся, все преодолеем — сами!.. Мы радовались каждому заработанному доллару, и когда Боря с Яшенькой за целый день работы — они разносили, бросали в почтовые ящики рекламу прачечной — принесли по три доллара, это был праздник!..
Нет, наши дети не были неженками... Но только здесь они почувствовали себя сильными, самостоятельными... Почувствовали себя взрослыми людьми, понимаете — людьми, это главное... А я?.. Я сама?.. Раньше я и помыслить себя не могла вне театра, репетиций, спектаклей... А тут оказалось, что могу... Могу жить без всего этого... Я работала в пошивочной мастерской, на фабрике игрушек, в норсингхоме, ухаживала за больными, беспомощными стариками, которые мочились под себя и не могли ни спустить ног, ни повернуться... И при этом знала, что ни от кого не завишу, то есть завишу только от себя, принадлежу только себе...