Галина Воронская - Галина Александровна Воронская - Воспоминания
Все меньше и меньше слушала Елена Дмитриевна газету. Уже редко мы дочитывали ее до конца, все чаще я пропускала „свои дни“ из-за нездоровья Елены Дмитриевны.
Последнее время около Елены Дмитриевны сложилась не очень хорошая обстановка, она рассталась со своим секретарем А.П. Волковым. Люди, окружавшие ее в это время, старались, чтобы Елена Дмитриевна не встречалась со многими своими товарищами. Особенно это было заметно по цветам. Раньше придешь, во всех вазах цветы, свой букет не знаешь, куда и поставить. Елена Дмитриевна очень любила цветы, друзья и знакомые ей их часто дарили. А теперь все вазы стояли пустые: мало приходило людей. Здоровье Елены Дмитриевны очень ухудшилось, около нее круглосуточно дежурили медсестры.
Елена Дмитриевна помогла мне поехать в Югославию, перед отъездом я зашла поблагодарить ее и попрощаться, чувствовала она себя неважно.
Вернулась я через три недели, опять зашла к ней. Она была без сознания, что-то неясно бормотала, иногда по-французски. Только на несколько минут пришла в себя, сказала, что плохо себя чувствует, не может слушать мой рассказ о Югославии, и опять впала в забытье. Я постояла несколько минут у ее кровати, у меня было чувство, что я ее вижу в последний раз, мысленно я простилась с нею. Это было в двадцатых числах декабря. Через несколько дней я позвонила, спросила о ее здоровье, мне ответили: Елена Дмитриевна все время без сознания. Она умерла накануне Нового года.
Ноябрь, 1967 г., Москва.Улеглась моя былая ранаЧитающей публике имя Есенина стало известно после того, как в журнале „Красная новь“ в 1921 году было напечатано его стихотворение „Не жалею, не зову, не плачу“, где, по словам Александра Константиновича, прозвучала „пушкинская медь“. Со всех концов России в редакцию журнала шли письма с вопросами об авторе. Все, кто прочитал это стихотворение, почувствовали, что в советскую поэзию пришел крупный поэт.
Большое впечатление это стихотворение произвело и в Москве. Было много телефонных звонков от самых различных людей, все интересовались автором. Этим стихотворением открылись новые дороги в поэтической и в личной судьбе поэта.
Обычно меня в десять вечера отправляли спать, исключение делалось только, когда у нас был в доме Есенин. Мне разрешалось тогда присутствовать даже до поздней ночи. Отец обычно предлагал мне позвать подруг, чтобы они тоже послушали Есенина.
Жили мы в бывшей гостинице „Националь“ (сейчас она имеет то же название), а тогда она именовалась 1-ым домом Советов. В прошлом это был великолепный дом, но за годы гражданской войны и революции номера гостиницы превратились в обычные жилые комнаты с керосинками, ребятишками, теснотой и утратили былой блеск. Трельяжи красного дерева стояли рядом с некрашенными детскими кроватками, бархатные портьеры побила моль, ковры вытерлись и потеряли свой рисунок, в ванных комнатах гудели примуса.
Мы жили на втором этаже, в бывших номерах какого-то великого князя. У нас было две комнаты, что по тогдашним временам считалось почти роскошью. Гости собирались обычно во второй комнате с золоченой мебелью и картинами в тяжелых, тоже золоченых рамах.
Говорят, Есенин был очень красив, но я была еще слишком мала и до меня красота его не „доходила“, как, впрочем, не понимала я и красоту Ларисы Рейснер. Помню, волнистые светлые волосы Есенина, невысокую худощавую фигуру. От знакомых не раз мне приходилось слышать о необыкновенном внутреннем обаянии Есенина.
Помню вечер: мы все сидели за большим круглым столом, было много народа, кажется, писатели и литераторы. Есенин читал „Годы молодые с забубённой славой“. Читал он негромко, с большим внутренним напряжением, которое передавалось всем присутствующим. В комнате стояла тишина, и Есенина слушали буквально „затаив дыхание“. Чтение свое он сопровождал скупыми редкими жестами. После чтения Есенин просил вина, его упрашивали не пить. На всех вечерах (я имею в виду домашние вечера) Есенин всегда был в центре внимания, да иначе не могло и быть.
Другой вечер, опять не помню никого из присутствующих кроме Есенина. Он недавно вернулся из Баку и читал еще неопубликованные (кажется, „Шаганэ ты моя, Шаганэ!..“ и „Улеглась моя былая рана, пьяный бред не гложет сердце мне“). Читал Есенин всегда охотно, не помню, чтобы его долго уговаривали или упрашивали. Казалось, что стихи Есенина и он сам, это — одно целое и было в стихах что-то завораживающее, колдовское.
Конечно, я тогда много еще не понимала, но ритм стихов, лиричность, подлинная поэтическая взволнованность, блестящее умение читать свои произведения действовали и на меня. Есенин, очевидно, заметил это и шутя как-то спросил меня: нравятся ли мне его стихи. Я ответила, что очень нравятся. Тогда он сказал:
— Теперь я прочту стихи специально для Галочки: „Сказку о пастушонке Пете“. Ты знаешь эти стихи?
Я этого стихотворения не знала. Есенин взял стул, сел около меня и прочитал эту детскую сказочку, напечатанную к этому времени в журнале „Пионер“. После лирических стихов сказка мне понравилась меньше, но я покривила душой и сказала, что мне очень нравится. Есенин рассмеялся и отошел к взрослым.
На вечерах Есенин был неразговорчив, я не помню его спорящим или оживленно говорящим, но больше слушал, часто улыбался.
В этот же вечер по просьбе присутствующих Есенин пел „Есть одна хорошая песня у соловушки“, вернее, он не пел, а говорил речитативом. Читая стихотворение, Есенин немного раскачивался, сквозь сиплые, охрипшие слова иногда прорывались чистые звонкие ноты, они напоминали о золотистой ржи, о голубом небе, а потом опять начинались хриплые звуки.
Дважды в нашем доме Есенин читал поэму „Анна Снегина“, посвященную моему отцу. Посвящение это в 1937 г. цензурой было снято и восстановлено только в полном собрании сочинений. Отец считал, что поэмы Есенина ниже его стихов. Отец очень любил Есенина и часто повторял: „Есенин — божьей милостью поэт“, но в то же время считал, что ему недостает общей и поэтической культуры.
— Наряду с прекрасными строчками, — говорил отец, — у Есенина бывают и малоудачные, в пример приводил: „Улеглась моя былая рана“.
Отец высоко ценил Есенина за большую искренность, обнаженность чувств, за то, что „Есенин пел свободным дыханием“.
Про стихотворение „Голубая кофта. Синие глаза“ Александр Константинович сказал: „Здесь настолько обнажена душа, что больше уже невозможно“.
Я хочу остановиться на том, что после смерти Есенина в литературных, а еще больше в нелитературных кругах, приходилось слышать, что к Есенину будто бы „не сумели подойти“, недостаточно окружили его вниманием и заботой. Отец все эти разговоры опровергал. Есенину прощали все его пьяные дебоши, хулиганские скандалы, чего не простили бы другому поэту. Отец рассказывал мне, что за поступками и стихами Есенина пристально следили многие члены правительства, мрачные ноты в его творчестве всех волновали и тревожили.
Во время особенно длительной полосы скандалов и пьянства был даже проект придраться к какой-нибудь его выходке, арестовать и заставить лечиться насильно, так как сам Есенин лечиться категорически отказывался. План этот был отвергнут: побоялись, что это может тяжело повлиять на впечатлительного Есенина. У Есенина в те годы было все: талант, слава, всеобщая любовь и признание. Стихи его знала вся страна, но были еще какие-то внутренние, темные силы, они шли своей страшной дорогой и не было возможности их остановить.
Возмущенно всегда отрицал Александр Константинович порнографические стихи, в большом количестве приписываемые в те годы Есенину. Как-то Есенин был у нас в гостях с женой С.А. Толстой. Мы пили чай. Есенин начал шутить:
— Вот вырастите вы, Галя, большой и красивой, я в вас влюблюсь и буду писать вам стихи. Ваш папа будет меня гнать из дома, потому что поэтов, да еще влюбленных, никто не жалует. А вы меня пустите в дом или тоже выгоните?
С детской прямолинейностью я считала необходимым ответить на вопрос, тем более, что меня спрашивал взрослый. Однако пообещать Есенину, что я его впущу в дом, я все-таки не решилась. Бог его знает, что будет, когда я вырасту, и обещать вперед — дело опасное. Однако, представив себе Есенина стучащегося в закрытую дверь, я разжалобилась и попыталась отговориться шуткой, но он настойчиво стал требовать ответа. Тогда — подумав немного, я ответила:
— Ну так и быть, уж впущу в дом.
Есенин очень смеялся над моим „так и быть“.
Еще одна встреча с Есениным, она описана у моего отца, но я записываю ее так, как помню. Это было в воскресенье, зимним днем. Мы обедали, примерно в пятом часу. На улице сгущались ранние, синие сумерки. Домработница позвала отца в прихожую, кто-то спрашивал его. Отец вышел, потом послышались его настойчивые приглашения зайти в комнату. Я, конечно, бросила обед и побежала посмотреть, кто пришел. В коридоре, прислонившись к двери, ведущей в другую комнату, стоял Есенин в пальто с поднятым воротником и в круглой меховой шапке, оттенявшей его очень бледное лицо с опущенными глазами. Есенин слегка покачивался, войти в комнату категорически отказался.