Станислав Рассадин - Книга прощания
– Давай попробуем, – сказал Слава, опустив глаза в роль. Он все еще сидел перед гримировальным столиком, а Р. – сбоку, на диванчике, глядя в его левую щеку и ловя взгляд в зеркальной створке.
Минуту Стржельчик держал паузу, а потом раздельно, значительно, с горьким сарказмом произнес:
– Поздравляю вас с прибытием в наш Некрополь, город мертвых, – и поднял на Р. прозрачные, раненые, пронзительные глаза…»
Глаза Чаадаева.
Трогательно. И смешно. Но смеялись-то и тогда, имея силы – или, скорей, легкомыслие – шутить даже над собственными неприятностями: впереди, казалось, так много всего, что и сиюминутных потерь не жалко… Ну, скажем, не очень жалко. А тут к тому же причина запрета была красна, как смерть на миру, имея общесоветский характер, неотвратимый, как рок: «мы» заигрывали с Ираном и упоминание о тегеранской трагедии оказалось политически не ко времени.
То, что наметило перелом в «долгом прощании» с БДТ, было совсем другим.
Вкратце: Рецептер задумал сделать сжатую композицию из двухчастного шекспировского «Генриха IV», заранее справившись у «Гоги», может ли рассчитывать на постановку в качестве режиссера, ежели пьеса понравится; получил уклончивое: «Почему бы и нет?»; исполнил задуманное; прождал полтора года, пока Мастер соберется пьесу прочесть; протомился столько же времени, ожидая, когда настанет пора приступить к работе; и наконец:
«Едва взглянув на мое распределение, Товстоногов сказал:
– Послушайте, Володя. Я хочу предложить вам такой вариант: «Генриха IV» буду ставить я, а вы будете мне помогать в режиссуре и вместе с Лавровым репетировать роль принца Гарри.
Мое сердце упало на пол и разбилось на мелкие куски. Это значило, что я лишаюсь и постановки, и роли».
Дело – для театра – столь же обычное, как в любовных делах неизбежна ревность. Рецептер, правда, пробовал отстоять хотя бы часть своего первородства, предложив условие, на которое еще мог рассчитывать как побежденный: «…Если ставите вы, тогда, мне кажется, я должен просто играть…Один».
Не вышло. Отыграв генеральную, он был с роли снят и заменен Олегом Борисовым, как оказалось, уже давно -тайком – репетировавшим принца Гарри. Осталось утешаться задним числом, что в такой трактовке «Генриха» ему не было места. «В спектакле, – подытожит Рецептер в книге «Прошедший сезон, или Предлагаемые обстоятельства», – принц ничем не должен был отличаться от своих жестоких, коварных, властолюбивых соперников», – ему же Гарри мерещился, как хоть и дальний, однако родственник Гамлета. Не стремясь к короне, но надев ее, он «вынужден поступиться и своими человеческими привязанностями, и привычками, и образом жизни» – ибо «власть неизбежно мертвит живую жизнь».
Кстати: а что было бы с Гамлетом, доведись ему стать королем? По крайней мере, существенно, что Шекспир такого варианта не допустил, не захотел допустить – а, казалось бы, все было в его воле. Как – аналогии, конечно, рискованные – Пушкин лишил сочинителя слабеньких виршей Ленского перспективы заурядной поместной жизни, а Чехов подарил Тузенбаху пулю Соленого, избавив от судьбы спивающегося служащего кирпичного завода…
«…У Рецептера ничего не получалось», – объяснит происшедшее с «Генрихом IV» Андрей Караулов, автор книги об Олеге Борисове – и со слов самого Борисова. По рецептеровскому рассказу (основанному также на свидетельстве очевидца, только менее заинтересованного), его отстранение от вымечтанной – и внутренне уже прожитой, сыгранной – роли выглядело иначе. Товстоногов спросил своих учеников-режиссеров: который из двух Гарри им больше по нраву? И хотя большинство взяло сторону Рецептера, Мастер, не возразив против самой оценки, вынес решение: тот, мол, «актер романтического склада…Но мне нужно в спектакле более приземленное, более простое решение роли».
Какой из версий верить? Я верю – Рецептеру. И, вполне соглашаясь с возможностью вмешательства дружеской приязни и, стало быть, той же ревности – куда от них денешься? – полагаю, что дело все же не в этом. Что там ни говори, спектакль по «Генриху IV» никак не сочтешь товстоноговским шедевром; прекрасный артист Борисов если чем и запомнился, так именно «простотой», резвой спортивностью; великий Евгений Лебедев в роли Фальстафа маялся с накладным брюхом. Главное же, помню домашние рецептеровские показы: много, много интересней того, что потом увиделось в уже чужом для него, отнятом у него спектакле…
Что ж, дело известное: театр жесток. Признаюсь, и в те далекие дни меня, как косвенного участника драмы, не оставляло предчувствие – по правде, даже уверенность, – что «Гога» не допустит, дабы его артист, «одна семидесятая», оказался бы и автором композиции, и исполнителем главной роли. Тем самым словно бы став с ним на равную ногу.
Пуще того. Не скажу: правота, но режиссерская, цеховая логика была даже в том, что Товстоногов начертал: «Уволить» на заявлении Смоктуновского, просившего всего лишь отпустить его на год, чтобы сыграть Гамлета в фильме Козинцева. Любимейшим, нужнейшим артистом Мастер жертвовал ради дисциплины, как потом пожертвует не менее любимым и нужным Юрским (а Ефремов – Евстигнеевым; когда тот, сославшись на болезни, отказался от какой-то роли, продолжая, однако, сниматься в кино, Олег Николаевич, по свидетельству Анатолия Смелянского, приговорил друга и ученика: «Ну если не может играть, пусть переходит на пенсию»). Эту жестокость Рецептер потом осознает как данность, глянув на свой бывший мир отстраненно, с высоты… Да нет, кто, какими погонными метрами может измерить эту высоту?… Со стороны своей переменившейся судьбы.
«У Мельпомены грязная работа…Подарив мне роль Чацкого, она довела Юрского (первого и, до времени, единственного исполнителя роли в знаменитом спектакле. – Ст. Р.) до боли… И наступила моя очередь платить по счетам.
Борисов выиграл принца Гарри и стал счастлив. А потом вложил всего себя в Хлестакова, которого репетировал в очередь с Басилашвили. Роль досталась Басилашвили, и теперь Борисов кровью проплачивал собственный долг.
А позже Лев Додин ставил с Борисовым «Кроткую» в БДТ, и Борисов откровенно смеялся над теми замечаниями, которые делал ему и Додину Товстоногов. Мастер был уже болен, и о нанесенной ему обиде узнал весь театр. Теперь он сам был вынужден платить по жестоким счетам Мельпомены».
Словом:
Судьба актера – курва и шутиха,будь либо гений, либо жесткокрыл.
Сам перечень погубленных актерских судеб:
…Один повесился (спасли); другой сошел с ума(работает в охране по излеченье)… –
воспринимается пусть как трагические издержки, однако – системы, с логикой которой приходится смиряться, чтоб из нее не выпасть.
Рецептер – выпал.
То есть мало ли кто уходил, как те же Юрский или Борисов, но – из конкретного театра, от конкретного режиссера. Системе – не изменив. А Рецептер выпал из гнезда, вылетел из него, наверняка безвозвратно, как бы ни оставался с театром связан – и редчайшими актерскими выступлениями, и немногим более частыми режиссерскими работами, и причастностью к театроведению. Тем, наконец, что руководит Пушкинским театральным центром, им же и созданным.
…Что было раньше? До?
Впервые я был поражен – в осеннем Ташкенте 61-го года – его Гамлетом в спектакле тамошнего русского драмтеатра. А знакомство наше, сразу, как бывает лишь в молодости, переросшее в дружбу, состоялось одним или двумя днями раньше – когда он, тоненький, будто хлыстик, с криком «Камил!» сбежал с крыльца служебного театрального входа навстречу моему спутнику, покойному Камилу Икрамову. И имело первотолчком тот факт, что я оказался новоназначенным заведующим критикой в журнале «Юность».
В тот самый момент шло, вернее, уже предрешенно заканчивалось заседание худсовета, отвергавшего как раз ре- цептеровскую заявку на постановку тогдашнего хита: «Звездного билета» Аксенова.
Смешно было думать, что мое непрошеное вмешательство могло что-либо изменить: партийная критика аккурат только что своим катком впечатала в асфальт аксеновскую невинную ересь и партийцам театра оставалось соответственно прореагировать. Прореагировали, надо думать, с охотой. Мало того что авангардный задор, с каким Рецептер затевал постановку (помнится, даже афише надлежало украситься грозным предупреждением: зрителям старше тридцати вход воспрещен – что-то в эдаком роде), был уже не ко времени, изрядно-таки поскучневшему. Но не хотелось ли корифеям театра заодно щелкнуть по носу молодого премьера, на чей счет в театре небеззлобно шутили: у нас не репертуар, а рецептуар?
Коли так, их можно было понять: стоило сопоставить его Гамлета и Полониев-Клавдиев неистребимо провинциального уровня. И вот уж где – говорю о работе Рецептера – не было и следа инфантильности, отметившей замысел спектакля по Аксенову. При том, что у этого датского принца дрожали пухлые губы губошлепа-мальчишки, в уголке глаза копилась готовая капнуть слеза, – так он был подавлен страшной правдой, которая не укладывалась в полудетские (но оттого ведь не менее справедливые!) представления о мироустройстве. Это лицо мне и вспоминать нет нужды: гляжу на фото размахом во всю страницу – им сопроводили мою статью, которую я, едва воротившись в Москву, предложил журналу «Театр».